Бриллиантовый крест медвежатника - Евгений Сухов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Сбегу, все едино сбегу, – прошептал он тихо самому себе.
Арестанты подошли к массивным дубовым воротам, над которыми хищно распростер крылья двуглавый орел. Под ним еще читалась старая надпись:
ГОСУДАРЕВА ТЮРЬМА
Открылась калитка, и арестанты гуськом прошли, нагибаясь, вперед. У многих было ощущение, что их заглотил в свое необъятное нутро какой-то гигантский зверь.
– Сбегу, сбегу, – отчаянно шептал Стоян, стараясь унять нервный озноб.
* * *
Шлиссельбургская центральная каторжная тюрьма не была похожа на остальные российские каторжные тюрьмы. Некогда древняя крепость Орешек на Ореховом острове у истока Невы, она была форпостом Руси на Ладоге и допетровским окном в Европу.
В 1611 году крепость у Руси отобрали шведы, а в 1702 году ее вернул Петр, сделав через шесть лет «Государевой тюрьмой» для особо опасных государственных преступников.
В ней сиживали опальные вельможи Петра Великого, несчастный правнук царя Алексея Михайловича, сын принца Брауншвейгского Иоанн Антонович, издатель-масон Николай Новиков, декабристы, теоретик-анархист Михаил Бакунин, «мадонна революции» террористка Вера Фигнер и прочая, прочая, прочая. Долгие сроки выдерживали немногие; часто шлиссельбургские сидельцы сходили с ума, сидя в одиночках, разучивались говорить, вешались, сжигались, обливая себя керосином из ламп, что было самой мучительной смертью – керосин горел плохо и долго.
В 1905 году, в пик хаоса и смуты, почти все арестанты были выпущены отсюда, а сама тюрьма закрыта. В печати развернулась широкая дискуссия о том, что же делать дальше с Шлиссельбургским централом: уничтожить его, взорвав и сровняв с землей, или превратить в мемориальный музей в память сидевших в нем узников революции. Споры, однако, скоро прекратились, старые корпуса наскоро подновили и, мало того, построили еще один, четвертый по счету, корпус, могущий вместить до пятисот человек.
И вновь открыли тюрьму.
* * *
Арестантов провели в новый, четвертый корпус, в подвале коего помещались столярка, цейхгауз, две кочегарки и десять карцеров, три из которых были темные.
Первый этаж занимала тюремная администрация, кабинеты начальника и двух его помощников, канцелярия, библиотека и камера свиданий. На втором и третьем этажах были ткацкая, сапожная и портновская мастерские, а также общие и одиночные камеры.
Когда этапников провели в канцелярию, пахнувшую стружкой и масляной краской, навстречу им поднялся человек с ласковыми глазами и повадками кошки.
– Вы прибыли из Ярославской тюрьмы, – сказал он, сладко улыбаясь. – До этого вы сидели в разных тюрьмах и с разным режимом. Небось и газетки, бывало, почитывали, – душевно посмотрел он в глаза одному из политических, – обсуждали судьбу России. Охранники бегали для вас за куревом и водкой, вы общались с родными и женами, – игриво сверкнул глазами помощник, – ну прямо санаторий. А здесь, – его мягкий голос сделался елейным, – режим каторжный. Он требует полного и беспрекословного подчинения. За непослушание – тридцать суток тюремного карцера. Ежели это не поможет, – расцвел в улыбке помощник, – будем нещадно пороть. Если и это окажется недостаточным, у нас есть еще одно средство – расстрел. И только волны Невы будут знать о том, куда вы подевались. Вы поняли?! – закончил он, глядя на арестантов счастливыми глазами.
Потом этапников часа два мурыжил канцелярист, после чего Стояна и других переодели в новые тюремные робы, которые, сняв, можно было не класть, а ставить в уголок, и повели в первый корпус, который все поколения шлиссельбургских сидельцев называли зверинцем. Войдя в свою камеру, Варфоломей понял, отчего звался зверинцем первый корпус. Стены камеры были и не стены вовсе, а решетки из толстых прутьев. Это была настоящая клетка, просматриваемая надзирателем со всех сторон.
Мебеля камеры были ей под стать: столом служил привинченный к решетке щит, опускавшийся только в строго определенное время. Нары тоже были прикреплены к решетчатым стенам. Возле них висели полотенца из тюремного холста и котомки для разрешенных личных вещей. И еще был общий открытый шкафчик для хранения хлеба, одиноко стоящий в уголке.
Вечером, по свистку надзирателя, всех их собрали на вечернюю поверку.
– Здравствуй, карантин! – гаркнул второй помощник, заплывший жиром, как свинья.
– Здравия желаем, ваш бродь! – рявкнул Стоян вместе со всеми.
Следующий свисток надзирателя раздался через час.
– Спать! – прокатился его грубый окрик по камерам-клеткам. – Всем спать!
Под потолком межкамерного коридора зажглась дежурная электрическая лампа в пять свечей, и наступила замогильная тишина.
После того как карантин закончился, Стояна перевели в общую камеру второго корпуса, «сарая», как называли его заключенные, – самого старого и мрачного из всех корпусов Шлиссельбургского централа. Здесь когда-то сидели народовольцы, а теперь – бессрочники и штрафники. Окна корпуса выходили на большой двор. На этом дворе был расстрелян в 1884 году народоволец Евгений Минаков, организатор революционных кружков в Одессе, а в 1885-м – Ипполит Мышкин, пытавшийся устроить в 1875 году побег известному апологету революции Николаю Чернышевскому из сибирской ссылки. Здесь, в этом дворе, были благополучно повешены в 1884 году руководитель террористического военного отдела «Народной воли» поручик Николай Рогачев и создатель этого отдела лейтенант флота Александр Штромберг. А в 1887-м за ними последовали участники покушения на Александра III, террористы-народовольцы Александр Ульянов, Петр Шевырев, Василий Осипанов, Пахомий Андреюшкин и Василий Генералов. Словом, в этом дворе, где когда-то в назидание арестантам второго корпуса стоял действующий эшафот, кровушки пролилось немало. Теперь на этом месте росла ветвистая яблоня.
Стоян попал в сырую полутемную камеру, где вместе сидело человек двадцать политических и уголовных. Это не было ошибкой или недоразумением, это была скорее «воспитательная мера», и тюремное начальство надеялось, что она поможет выбить революционный дух из политических как в прямом, так и в переносном смысле. Но «политика» держалась сплоченно и часто одерживала над уголовными верх.
Варфоломей не лез ни к тем, ни к другим. И к нему не лезли. Уголовные уважали его за побеги и срок в четвертак, политические – за то, что не блатовал и не чинил им разных пакостей.
Скоро их стали водить на работы вне крепости. А через месяц Стоян договорился с узниками, чтобы те после работы отвлекли надзирателей. Стоял февраль, дни были короткие, и работы кончались с началом сумерек. В означенный день, перед самым окончанием работ, арестанты вдруг зашумели, заспорили, и вскоре началась драка.
Стоян, не спускавший с надзирателей глаз, улучив момент, когда они стали разнимать дерущихся, натянул, чтобы не гремели, кандальные цепи и пошел по льду замерзшей Ладоги.
Через полчаса, уняв-таки арестантов, конвойные повели их в крепость, удивляясь их развеселому настроению и грубоватым беззлобным шуткам, отпускаемым в адрес конвойных. Все шло как по маслу, и хватились беглеца только на вечерней поверке. Поднялась невероятная суматоха, начальник тюрьмы рвал и метал, а весть о побеге Стояна с быстротой молнии распространилась по всей тюрьме.