Астроном - Яков Шехтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наверное, он прочитал мои мысли, или же они столь явно проявились на моем лице, что Михаил Иванович захлопнул тетрадь, пожелал мне спокойной ночи и распрощался.
5 августа
Лилье никогда не матерится. За несколько месяцев нашего весьма близкого общения, я наблюдал его в разных ситуациях, и там, где обычно извергаются потоки брани, Михаил Иванович только нервно покусывает ус, да качает головой. На фоне беспрерывной ругани такое поведение кажется странным. Я еще не понял, чем оно объясняется, личными особенностями Лилье, или его принадлежностью к другому общественному классу. Мое знакомство с русскими ограничивается самыми простыми людьми: крестьянами, мелкими купцами, жандармами, рабочими, чиновниками низших рангов. Все они сквернословят, по делу и не по делу. Матерная брань в их лексиконе занимает место связки, без ее употребления любое предложение кажется неполноценным. Эта лексика, на мой взгляд, оказывает самое разрушающее влияние на свойства национального характера.
Матерная брань есть не что иное, как огрубленное, приниженное отношение к самому чистому и святому событию, которое только возможно между людьми. Зачатие нового человека, создание новой жизни, новой души – в этот момент мужчина женщина подобны Всевышнему в дни творения.
Грязное, унижающе отношение к женщине, лежащее в основе мата, невозможно для истинно верующего человека, у которого центром души есть страх перед Богом. Изрыгающий мат как бы провозглашает – нет нравственности, нет чистоты, нет любви, нет трепетного отношения между любимыми – есть подлая схватка полов, в которой женщине полагается на коленях обслуживать господина, ее же за это презирающего.
Я помню, как на «Петропавловске» служили молебен перед выходом в море. Боцман выгонял матросов на палубу такой чудовищной бранью, после которой сама мысль про обращение ко Всевышнему казалась кощунственной.
Грубые люди ложатся на женщин, точно на скотину, потому, что слова, произнесенные ими сотни, тысячи раз, уже создали в их представлении форму поведения, и освободиться от этой формы они не в силах. После животной случки рождается ребенок, с душой изначально перепачканной грязью, в которой пребывал его отец, наваливаясь на жену. Написано в старых книгах, что состояние души родителей в момент зачатия определяет нравственность будущего ребенка. Животное порождает другое животное, от человека же рождается человек.
И даже если найдется юноша с незапятнанной, девственной сутью, то слова, которые он многократно употребляет, не вдаваясь в их смысл, просто потому, что так принято говорить, меняют его душу, накладывая на нее смрадный отпечаток. Ведь на иврите, языке святого Писания, слово – давар – это и дело. Слово и есть дело.
Индус не останавливаясь твердит мантру, в надежде, что звуки изменят его, поднимут до просветления. То же, кто ежеминутно матерится, совершает со своей душой противоположное действие, и эта многократно повторяемая мантра, низводит его до грязи под его же лаптями. Михаил Иванович живое доказательство тому, что есть другие русские, кроме тех, с которыми мне довелось столкнуться. Он почти не религиозен, обряды выполняет чисто внешне, и я предположил, что основой его нравственности служит литература. Гений чистой красоты, воспетый великим Пушкиным, обязывает мужчину относится к женщине с благоговением и трепетом. Невозможно представить, чтобы уста, шепчущие: «я помню дивное мгновенье» – могли изрыгать чудовищные матерные выражения.
Я поделился своими соображениями с Михаилом Ивановичем. Он внимательно выслушал меня, усмехнулся и, вместо ответа, процитировал дневник Пушкина, ужасные, невыносимые строки, написанные утром, после интимной близости с Анной Керн. Наверное, на Михаила Ивановича они в свое время произвели такое же удручающе впечатление, иначе бы он не запомнил их наизусть.
Я сидел, точно громом пораженный. Лилье молча встал и вышел, оставив меня наедине с размышлениями.
– Не может быть, – думал я, – чтобы эту запись в дневнике и стихотворение «Я вас любил» написал тот же человек. С одинаковой искренностью он возводит женщину на престол нежности и чистоты и низвергает в помойную яму. Быть может, Лилье ошибается, и дневниковая запись принадлежит кому-то другому? Вряд ли. Вряд ли бы он стал возводить такую чудовищную ложь. И к чему? Неужели ему так важно мнение солдата-инородца, чтобы ради него сочинять небылицы о национальном гении? Возможно, что и Лилье введен в заблуждение каким-нибудь ловким писакой, подделавшим дневник поэта. Хотелось бы верить…
«Из-за четырех причин человек идет по миру: если мог протестовать против несправедливости, но промолчал, если не заплатил зарплату наемным рабочим, если обязался прилюдно пожертвовать на благотворительные цели, а потом отказался, и из-за грубого обращения с людьми. И есть такие, что говорят, будто последнее тяжелее всех прочих и наказывается особенно строго».
* * *
– Елки-моталки! – Миша, точно ужаленный, подскочил со своего места. – Который же теперь час! Кива Сергеевич ждет!
Ходики на кухне показывали без десяти двенадцать. Макс Михайлович уже спал, приготовленные на завтра валенки из щегольского белого войлока замерли у входной двери, точно часовые перед Мавзолеем. Полина Абрамовна укладывала в толстый учительский портфель проверенные работы.
– Ты не опаздываешь? – спросила она, кивком головы указывая на сверток из оберточной бумаги, лежавший у края стола. По расплывчатым жирным пятнам, проступившим на его серых боках, было ясно, что в нем скрываются бутерброды.
– Пропустишь интересные события в районе большого Юпитера.
– Ладно, побегу. Кива Сергеевич ждет.
– Бутерброды не забудь.
Миша торопливо засунул сверток в карман, нахлобучил шапку и выскочил на улицу. Завтра наступал последний день зимней четверти, и школу можно было пропустить. Хоть каникулы назывались весенними, но самой весной даже не пахло. Ночной холод навалился на город, воздух сгустился, превратившись в радужный туман. Мороз окружил фонари на столбах сияющим ореолом, сквозь который, словно ледяные пальцы прожектора, пробивались вертикальные пучки света. Миша замедлил шаг; знакомая, исхоженная вдоль и поперек улица, превратилась в сияющую дорогу, уставленную светящими прямо в небо ледяными фонарями.
Куда приведет его эта дорога, что ждет там, где сияние меркнет, уступая место темноте? Будь он постарше, чудесное зрелище, подаренное ему природой, возможно, подтолкнуло бы его к размышлениям, и, кто знает, к переменам, но в Мишином возрасте чудеса кажутся естественным продолжением мечты, они не случаются, а должны, обязаны происходить, ведь мир добр, и существует главным образом для того, чтобы радовать и восхищать.
Письмо седьмое
Дорогие мои!
В моих снах что-то начинает меняться. Уже довольно долгий промежуток времени меня не покидает ощущение, будто в них кроется какой-то урок, тайна, которую я обязан разгадать. Но голова моя тяжела, мысли ворочаются с трудом, словно голыши. Сны обтекают мое сознание, как речная вода камни, почти не сдвигая в сторону понимания происходящего. Тот, кто посадил меня в эту школу, видимо, пробует разные способы объяснения, но я остаюсь тупым и недвижным, точно булыжник. Последний сон я видел со стороны, возвышаясь над событиями, наблюдая за ними откуда-то сверху, будто с верхней галереи театра. Самым удивительным было видение времени. Доселе окружающее меня, как воздух, оно оказалось упрятанным в плоскую ось, и металось, привязанное, вроде собаки на проволоке, только вдоль этой оси. Время простиралось передо мной наподобие оси «икс» в школьной тетрадке по математике. Я мог прикоснуться пальцем к любой точке и видеть события, происходившие в ту эпоху. Вот история, которую я подсмотрел сегодня.