Нова Свинг - Майкл Джон Харрисон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он не жалел ни денег, ни себя, – подытожила Ирэн. – Он умел на девочку так посмотреть, что ясно было – он ее хочет.
Антуан заглянул в бокал.
– По нему будут скучать, – только и сказал он.
– Антуан, – сказала Мона, – ты с тех пор как в воду опущенный. И что нам с этим делать, гм?
Антуан покачал головой и отвернулся.
Лонг-бар погружался в ночь. Помимо своего коронного блюда, лазаньи в шоколаде, шеф-повар предлагал глазурный пирог с эмменталером и каперсами, а к нему капучино с нутой; вернувшиеся аккордеонист и саксофонист меж тем поддали грува, исполнив чамаме-ремикс популярного «Жужжания лающей жабы». Запахи, музыка, жар кухни; в зале назревали перемены, пока неслышные и спонтанные, раскиданные вокруг маленькими островками, а в близком будущем – катастрофические, необратимые и глобальные. Шум нарастал. Постоянные клиенты, расположившись в круге света под вывеской «ЖИВАЯ МУЗЫКА ВЕСЬ ВЕЧЕР», употребляли «Девяностопроцентный неон» и пиво «Жираф». Вечер как вечер, обычное дело в «Прибое». В середине первого акта между бэндом и барной стойкой сформировались фигуры. Держались они нерешительно, словно не понимали, чего от них хотят: молодые, симпатичные, лабильные, влюбленные в танец. Лица их покамест были лишены всякого выражения, в глазах отражались огни бара, отблески света на бутылках и бокалах, отражения отражений, теплые, но недоступные пониманию. Сперва показалось, что лишь в этом свете они и позволят себя увидеть, но тут же глаза изменились. У новоприбывших возникли желания, аппетиты, но они пока не знали, кем стать. Они поморгали в неоновом свете, жадно полакали выпивку у барной стойки, держась тесной группкой, как дети или животные, затем, внезапно сомкнув руки, вывалились в ночь.
«Чего им тут надо?» – подумала Ирэн.
Она бы сказала, что любви. И удовлетворения.
– Ты так тоже считаешь, Антуан?
Антуан сказал, что у него на сей счет нет никаких мыслей.
– Ну ты как думаешь, они кто такие?
Антуан сообщил, что может лишь повторить уже данный ответ. Потом резко вскочил, перевернув стул.
– Господи!.. – прошептал он.
Поставив бокал на стол, он утер рот тыльной стороной ладони и, не сказав ни слова Ирэн, протолкался через толпу Лонг-бара на Корниш, где остался стоять, глядя на пляж, где месяцем ранее продал Вика Серотонина Полиции Зоны; его сотрясала дрожь. Прибой накатил высоко. Две женщины и мужчина пытались заняться сексом на узкой полосе песка под фонарями Корниша. В прохладном воздухе звучал смех.
– Сюда! Ой нет, сюда!
Кто-то просвистел две-три ноты танго. Лицо мужчины расплылось белым мазком наслаждения, черные волосы отлетели назад. Антуан хотел было его окликнуть, но обнаружил, что не может. Его словно заморозили. Пока он стоял и смотрел, троица поднялась с пляжа, оправляя одежду, и утянулась к фонарям.
Ирэн обнаружила его там: Антуан смотрел на Корниш в сторону Саудади. Слезы текли по его лицу.
– Антуан, милый, что случилось? – спросила она.
– Это был Вик. Я его узнал.
– Да нет же, милый, нет. Вик ушел и больше не вернется. Он слишком скрытный тип, чтобы найти другую дорогу. Ну что ты себя изводишь? У Вика Серотонина не было сердца, но, Антуан, твое сердце весь мир вместит! Пойдем внутрь. Пожалуйста, вернись.
Антуан отрицательно покачал головой, но позволил ей отвести себя назад в Лонг-бар. Дуэт, продолжая играть, выдавил в зал еще парочку незнакомцев. Антуан глядел им вслед.
– Жизнь продолжается, Антуан. Всегда продолжается.
В тот вечер Антуан Месснер преодолел душевный кризис. Ему стало легче, он снова открылся счастью и поверил в себя, и чем дальше, тем сильнее.
* * *
«Кадиллак» преодолел половину пути вверх по длинному склону, усеянному разбитой керамикой, потом внезапно сбросил скорость, чуть сдал назад и в облаке пыли съехал под откос, завалясь водительской дверцей к земле. Минуту-другую склон сотрясали небольшие лавины, теряя силу и частоту, и пока он не утвердился в новой конфигурации, похожий на Эйнштейна человек ничего не предпринимал. Неловко вжав подбородок в подключичную впадину, он навалился на ремни безопасности.
Все вокруг заливал синий потусторонний свет. Все будто смешивалось и срасталось. Жидкости вытекали из машины, а мысли и образы – из его головы. Он снова слышал ассистентку: «Никакое это не расследование и сроду им не было». И свою жену: «Эшманн, тебе и целого мира мало будет, отыщи ты его по своим вкусам». Встретив ее впервые, он подумал о ней то же самое. Это произошло на Корнише в конце летнего дня, когда солнечный свет превращал море в расплавленную сталь. Она сидела на террасе кафе в желтом шелковом платье и темных очках, таких темных, что пришлось их поднять, чтобы посмотреть на Эшманна. Она ела мороженое. Вид у нее был слегка дезориентированный, в глазах такая мука, словно она наперед знала, чем обернется их грядущая жизнь. Часом позже она сидела у него на коленях в экипаже рикши, а шелковое платье задралось выше талии.
При этом воспоминании Эшманн усмехнулся. Отстегнул ремни и выбрался из «кадиллака». Перевернул носком туфли разбитые керамические плитки.
«Итак, ты внутри, – подумал он, – и ничего хорошего с тобой тут произойти не может». Затем, наугад открыв дневник Эмиля Бонавентуры, попытался сопоставить найденное описание с окружающим ландшафтом, как будто воспоминания Эмиля сейчас годились в путеводитель по его собственному миру.
«Двигатель сразу заглох, – писал Бонавентура. – Мы спали на старой водокачке. Г. часто просыпался, слышал крыс ночью. С его язвами все так же плохо. Осталось четыре литра воды». За этим следовало что-то среднее между картой и рисунком, точечные линии соединяли беглые формы без попытки передать перспективу, а расстояние по странице в масштабе отвечало расстоянию от точки наблюдения. «Отстойник внизу то и дело затапливало, и мы вынуждены были вернуться по собственным следам. Луперку упоминает в этом месте „парламент насекомых“, но я видел только деревья на высоком склоне и…» Дальше неразборчиво.
– Эмиль, Эмиль, – посетовал Эшманн, словно старый entradista сейчас был рядом. – Никто ничего не совершает с правильными целями.
Он отшвырнул дневник и пошел куда глаза глядят, а именно – вверх по склону. После этого он блуждал, по субъективному ощущению, несколько недель. Он не испытывал ни голода, ни жажды, хотя ночью ощущал холод, а его одежда быстро растрепалась в лохмотья. То, что казалось ему разрушенным городом, уходило вдаль под тем, что казалось ему лунным светом. Волны перемен прокатывались по местности, но домов упрямо не затрагивали. Многие постройки остались целы, но дверей и окон не было, и никакой мебели тоже, вообще никаких следов человека. Подвалы полнились чем-то вроде плотных белых вшей или ионизированной эктоплазматической слизью неисправной умной рекламы. В канавах, плотно утрамбованные, сидели черные и белые коты, а на Эшманна не смотрели. То и дело он замечал на окошке записку, за углом рикшу, слышал смех, но там никого не оказывалось. Вокруг все провоняло прогорклым жиром, отчего Эшманну припомнилась беседа с Виком Серотонином, продажным туроператором, проводником заблудших душ.