Первая жена - Франсуаза Шандернагор
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Маленькая мама… Надо сказать, что они-то, эти ирландские отпрыски, успели вымахать! У всех четырех на лбу написано, что они «Келли», фирменный знак! Они Келли внутри и снаружи: один все теряет, ищет свои чемоданы на последней станции железной дороги, а свой атташе-кейс — в бюро находок; второй всегда опаздывает, у третьего все валится из рук, а у четвертого постоянно убегает молоко… Эти недостатки и достоинства, которые не существуют раздельно (умение «выпутываться», способности к языкам, вкус к путешествиям, пытливый ум), они унаследовали не от меня — меня удивляет и восхищает, что они так на меня не похожи. Время идет, и вместе с проходящими месяцами я начинаю понимать, что фраза «ты дала мне прекрасных детей», которую я сочла поначалу за унижение (хотя мы, Франси и я, не очень думали о том, чтобы эта «смесь кровей» оказалась «удачной»), то, что мы вытащили четыре выигрышных билета в лотерее жизни, доставило ему удовольствие.
Мне, во всяком случае, точно, потому что больше я не буду играть в эту лотерею. Для него все иначе: он бык в стаде, племенной производитель (он это доказал), в нем еще копошатся тысячи маленьких виртуальных телят, которые только и ждут, как бы им воплотиться в реальность; но надеждам, которые он возлагал на свою новую спутницу, не суждено, судя по всему, сбыться, как недавно сообщили мне сыновья. Они теперь регулярно видят ту, что окрестили «Шанталь Гойа»: «Если бы ты знала, как она „подделывается под девочку, сю-сю-сю…“» Нет, не знаю и знать не хочу… Она предложила им обращаться к ней на ты: «Я ведь не такая старая. Какие между нами „вы“? Впрочем, если вы даже этого и не помните, сообщаю: я вас знала совсем крошками». Да уж… Она не хочет, чтобы они обращались к ней официально: «Зовите меня просто Лор». «Мамой» она их не попросила себя называть.
Учитывая ее возраст, мало похоже, чтобы она этого хотела… Впрочем, в моих кошмарах это уже было: одна из моих бывших невесток приглашает моих сыновей на прием по случаю дня рождения ее мужа; там должно было быть много народа, и Лор — обязательно — со своими двумя девочками от первого брака: «Я знаю, что ваш развод еще не оформлен, но думаю, ты не против, чтобы твои сыновья…» Нет, конечно же, я не собираюсь запрещать сыновьям поздравлять своего дядю, пусть даже в плохой компании, но и появляться перед «всем Парижем» вместе с той, кто была и остается моей «врагиней», я тоже не собираюсь. Я сама совершаю над собой насилие, прежде чем изнасилуют меня: я «с ходу» даю свое согласие, без которого можно было и обойтись; потом я беру книгу, снотворное и, пока мои мальчики задувают свечи на именинном торте, засыпаю. Но тут же, помимо моей воли, оказываюсь среди них: они собрались все вокруг торта, а вносит его она, Другая, на торте надпись: «от Лор Казаль и шестерых ее детей…» Я с криком просыпаюсь.
О, я могу говорить что угодно, что угодно делать, но я плохо переношу то, что дети с ней видятся! И еще хуже, что они видят своего отца в ее объятьях, что они видят, как соединяются их губы, их тела:
— Лор и папа плохо ведут себя перед нами, — жалуется младший сын, — они то и дело обнимаются!
— Папа просто хочет тебе доказать, что он молодой! — со смехом отвечаю я, подумав (от избытка гордыни? от избытка надежды?), что эти сцены предназначаются скорее мне, чем детям. Моему «неверному» постоянно хочется взять реванш, — странно, можно подумать, что рогоносец он, а не я…
Я попросила детей не рассказывать мне больше, что они «там» видят и слышат, я предпочитаю не знать, куда они идут, и сколько раз в месяц они обедают в этой большой, чужой мне квартире на Шан де Марс, а сколько раз у друзей, которые выбрали не меня, у родственников, «которые больше мне не родственники». Слепая по собственному желанию (как когда-то с их отцом), я предпочитаю, чтобы они лгали мне, — по крайней мере молчали. Но и это умолчание отдаляет меня от них, у них, как говорят, своя жизнь, и мне в этой жизни остается все меньше и меньше места…
Иногда, и недолго, мне хочется, чтобы они меня поддержали, чтобы они меня поняли, мне необходимо опереться на их любовь. Но я тут же беру себя в руки: стараюсь сделаться легкомысленной, не давить на них. Я не хочу становиться их ребенком. Но матерью их я уже быть перестала.
Я есть, существую. Но кто я? Ни жена, ни мать, да и не писательница. Потому что теперь могу писать только об одной семейной паре: о Франси и Лор. Писать для него. Для нее — тоже, чтобы она смогла «обозреть» другую половину тех лет, которые мы с ней «разделили», чтобы она была вынуждена увидеть скрытый лик ее собственной жизни и ее будущего супруга — оборотную сторону медали. Мне бы хотелось предупредить ее: вы любите, Лор, вы любите мужчину, который любит, который любим (друзьями, коллегами, женщинами и даже профсоюзами!), но мужчина этот опасен. Раз вы любите его, опасность вас не пугает, наоборот: вы находите очарование в том, что она существует. Я это знаю, я прошла через это. Но когда через какое-то время вы начнете страдать, не говорите, что вас не предупреждали; расспросите «гарем», можете начинать уже сейчас — и вы узнаете, юная, хорошенькая Лор, что вы никогда не были единственной — ни единственной женой, потому что была я, ни даже единственной любовницей…
Он читает вместе с вами, наклонившись над вашим плечом, пока вы переворачиваете страницу: «Надеюсь, ты не принимаешь всерьез всю эту гадость? Катрин преувеличивает, выдумывает. У нее богатое воображение! Мифоманка, если хочешь знать мое мнение! Да что тут говорить: писательница, — этим все сказано!» И он властно захлопывает книгу, презрительно. Бросает ее под вашу кровать или, может быть, в корзину для бумаг. Но вы, Лор, вы-то прекрасно знаете, что я ничего не придумываю, даже ваши письма — вы ведь их узнали? Я больше ничего не могу придумать. Кончились романы! Сказительница умерла. После десяти тысяч и одной ночи Шахразада перестала очаровывать хозяина гарема, и хозяин гарема ее убил.
«Ты, конечно, не можешь написать книгу о своем разводе», — считают мои тетушки (с тех пор как муж ушел и его семья перестала быть моей семьей, с тех пор как сыновья отдалились от меня, я стараюсь восстановить свои детские связи, связи с Овернью, с моей «разросшейся семьей» — старенькими деревенскими кузинами, которые угощают меня на столе, покрытом клеенкой, горячим цикорием с заменителем сахара и раскрошившимся печеньем). «Однако заметь, девочка, ты права, что пишешь, — это успокаивает, отвлекает… Когда мой Эдмон слинял, я исписала целую тетрадку! Ах, бедолага, так он ее и видел! Послушай, Мелли, помнишь? Эй, глухня, я же с тобой разговариваю! Мелли становится туга на ухо, я должна кричать, а мне это трудно. Как трудно, если бы ты знала! Ведь у меня всегда было только одно легкое… Послушай, возьми еще печенья! Да-да, возьми! Ты молодая, былиночка моя, в твоем возрасте надо есть… Послушай, Мелли, ты тоже думаешь, что это хорошо, что наша малышка описывает свои несчастья? Это как повязка на ране, как они это называют по телевизору? Терапия». Я остолбенела: чтобы эти божьи одуванчики говорили о «терапии»… Вот уж никак не думала, чтобы психоанализ добрался до самого Комбрайя, да еще до «четвертого возраста»! Нет больше такой деревни, где бы не имелось своего мнения об Эдиповом комплексе, «сверх-я» и положительном влиянии «анализа»!