Камера хранения. Мещанская книга - Александр Кабаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У меня где-то валяется фотография: монгольская дубленка, с поднятым кривоватым воротником, и самодельная клетчатая кепка… Безнадежное ожидание у запертых дверей в советскую литературу.
…Когда по масштабам распространенности дубленки достигли уровня болоний – нейлоновых дождевиков, переживших бум лет на десять раньше, – безумие пошло на убыль. Одновременно стала набирать силу кожа.
Часть общества, которую то с презрением, то с одобрением называют «мещане» и которой эти воспоминания в основном посвящены, всегда нуждается в символах.
Странное желание быть опознанными с первого взгляда.
Кожаные куртки и особенно пиджаки так же сомнительно вели происхождение от чекистских революционных кожанок и не менее революционных «косух» американских юных бунтарей, как дубленки – от русских крестьянских полушубков и канадских лесорубских безрукавок. Главное отличие заполонивших в семидесятые весь мир кожаных одежд состояло в качестве обработки материала. Тончайшая лайка аргентинских, итальянских и, на худой конец, югославских изделий вызывала ассоциации не с мужественным обликом сурового мачо (или его отчаянной подруги), а с изысканным, утонченным образом городского франта. Из кожи шили всё, что укладывалось в модный силуэт, от длинных приталенных плащей до приталенных же рубашек. Вместо немногих вариантов цвета – черный, коричневый, в редких случаях рыжий – появились зеленые, синие, желтые и так далее цвета модных кож. В художественной среде был особый спрос на кожу как бы бархатной, замшевой, «шведской» выделки. Замшевую бежевую куртку великого режиссера Л. узнавали издали и со спины. У писателя А. была совершенно необыкновенная куртка-рубашка голубой замши, идеально сочетавшаяся с джинсами. Кинорежиссер и актер М. носил замшевую коричневую куртку, короткую, до пояса – такой фасон подчеркивал его мужественность. Художники, любившие замшу и раньше, до всеобщего увлечения, донашивали вытертую…
Как обычно в те годы размывания идейных ценностей, наиболее верткие слуги системы последовали общей тенденции, но в собственном, комсомольско-партийном варианте. Журналисты-международники и работники райкомов прогрессивного направления носили кожаные пиджаки – именно пиджаки, а не артистические курточки, черные пиджаки строгого пиджачного покроя. Под такой кожаный, но пиджак (пиджак, но кожаный) можно было повязать галстук или в неформальной обстановке надеть тонкий свитер-водолазку – получалось и взвешенно прогрессивно, и прогрессивно взвешенно.
Особенно удачно дополняли такой сбалансированный верх джинсы не обычные, из денима, а вельветовые, завоевавшие к этому времени горячие номенклатурные сердца. С одной стороны – джинсы, с другой – не совсем… Нет, понимаешь ли, в них этой богемной потертости, потертости этой не нашей… И, опять же, галстук повязать можно.
Парадокс заключался в том, что действительно ответственным товарищам все это носить не рекомендовалось. Югославские дубленки, бельгийского шитья американские джинсы, кожаные пиджаки родом с пылающего южноамериканского континента висели в распределителях (в Москве – в так называемой 200-й секции ГУМа, у входа со стороны Красной площади, там топтались двое) без всякого спроса. Разве что зятю, в очередной раз взявшемуся за ум, сделает подарок какой-нибудь щедрый товарищ… Самим же из позднесоветской роскоши полагались только вышеописанные шапки. Завотделом – соболь, завсектором – норка, инструктор – ондатра…
А пользовались джинсово-кожаными возможностями для личного употребления только профессиональные комсомольцы – им разрешалось. Буйный, гормонально избыточный, энергичный и сообразительный резерв партии (а также КГБ, дипломатии, творческих союзов) понемногу привыкал к владению страной. Они ею немного позже и овладели, как овладевали хорошенькими инструкторшами после баньки, на конференции актива…
Пока же – кожаный пиджак, вельветовые джинсы, дубленка, чемоданчик-дипломат, о котором чуть не забыл… Высший класс – штаны с декадентским клешем поверх туфель на платформе – подошве толщиной от пяти сантиметров и больше. Комиссары в запылившихся шлемах, беспокойные сердца, строители узкоколейки, олигархи, далее – везде.
Партия сказала «надо!», комсомол ответил «нам!».
И – вперед.
А потом все растворилось в сгустившемся воздухе вожделенной свободы. Отпущенные на волю цены. Старые учительницы, торгующие кефиром на улице всё еще Горького. Сваленные с постаментов истуканы. И пейджеры с девичьими голосами, и зажигалки, брякающие неподражаемым «д-зип-по!», и перстни, как-то незаметно ставшие фамильными…
Облик перестройки был под стать сути.
Американец японского происхождения Ф. слова нашел правильные, но смысл его пророчества был сомнителен.
Он-то имел в виду их историю – мол, выше и дальше некуда, идеал достигнут.
А кончилась-то наша.
Весь мир влетел с разбегу в мобильную телефонию и Интернет, а мы – еще и в перестройку. Ускорение куда-то делось по ходу событий – ускорять оказалось нечего. А гласность стала свободой и покончила со всем остальным.
Вместе с новой жизнью приходили новые вещи.
Собственно, они и были существенной частью новой жизни.
Они влетали в наше существование, меняли его и исчезали, уступая место следующим.
Это и была перестройка.
Пейджер на поясе приковывал меня к новостям, как цепь – каторжника к галере.
Вы вспомнили его, этот пейджер? Я – с трудом.
«Для номера такого-то, – говорил я пейджерной девушке. – Буду в “Москве” в четыре».
Каждое слово нуждается в объяснении-напоминании.
Начать с самого этого гибрида портативной рации конца двадцатого века с телефонной барышней конца девятнадцатого столетия… Если бы пейджерная связь сохранилась, что делала бы теперь прослушка?
В «Москве» – это речь шла о еще не снесенной и не поставленной заново гостинице «Москва», которая была на этикетке «Столичной» водки. Но дело в том, что как раз водки-то нигде и не было, а был сухой закон, талоны и драки у амбразур винных отделов, предусмотрительно забранных решетками.
Сухой закон добил существовавший и без того в полусгнившем состоянии строй. Гостиницу снесли и снова построили. Все летело, улетало и исчезало, история кончалась – и кончилась.
«Не так ли и ты, Русь… И постораниваются иные народы и государства…»
Ну что, Николай Васильевич? Посторонишься, когда эдакое на тебя несется. И сами посторонились бы, да некуда – это мы и несемся.
А в гостинице у нас с товарищем было как раз дело, связанное с этим проклятым сухим законом.
В «Москве», давно приспособленной для временно-постоянного квартирования звезд советской культуры, вызванных с периферии для участия в кремлевском концерте, или провинциальных начальников, затребованных на отчет к начальству столичному, – в этой самой «Москве» в начале девяностых жили депутаты того самого, антисоветского, то есть истинно советского Совета. Как всегда было и есть в нашей стране, борцов с привилегиями немедленно сплотили привилегиями. В разгар сухого закона в депутатском буфете свободно продавали scotch, по 25 рублей бутылка.