Комната шепотов - Дин Кунц
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подумав, Харли спросил:
– А я стану тем Харли, которого вы знали?
– Почему же нет? Расстройство пройдет.
Они ехали молча, в темноте, направляясь на запад вдоль берега озера. Наконец Харли сказал:
– Па, тебе не кажется идиотским или хотя бы странным, что у всех детей в городе, которым нет шестнадцати, одна и та же болезнь и она пройдет за одну ночь, когда им исполнится шестнадцать? А до того времени их нужно держать взаперти, подальше от людей и нельзя ничему учить? Они должны сами придумывать, чем заняться? По-моему, все это не просто шиза, это вообще ни в какие ворота не лезет.
Бойд Хиггинс – если он был Бойдом Хиггинсом – нахмурился, уставился на дорогу и молчал на протяжении полумили. Потом тряхнул головой и улыбнулся:
– Тебе не нужно учиться, Харли. Ты узнаешь все, когда тебе исполнится шестнадцать.
– Узнаю все? Как это – все?
– Все, что тебе нужно знать, и ничего из того, что не нужно. Подожди, и увидишь сам. Когда тебе исполнится шестнадцать, ты будешь полностью готов.
Отъехав четыре мили от гостиницы, «шевроле» сбросил скорость, развернулся и направился назад, к городу. За ним последовала «хонда». Самозванец притормозил и свернул к высоким воротам в каменной стене, уходящей в темноту. Опустив водительское окно, он нажал кнопку на пульте вызова и назвал свое имя. Ворота откатились в сторону.
– Пожалуйста, не делай этого, – взмолился Харли.
– Все будет хорошо, сынок. Они заботятся о тебе.
– Я словно схожу с ума.
– Нет, сынок, не сходишь.
– Может, и схожу.
– Не сходишь. И не сойдешь.
Они проехали по длинной подъездной дорожке к месту, которое не было школой. Никогда не было.
Харли сказал этому человеку, что не боится его, и это было правдой. Но кое-чего он все же боялся.
Он боялся, что проведет в этом месте еще два года.
Он боялся своего шестнадцатилетия и того, что случится потом.
Еще он боялся того, что этот Бойд Хиггинс может оказаться не самозванцем, а его отцом, который почему-то изменился и перестал быть тем, кем был прежде.
Подъездная дорожка вела к дому. Под портиком с колоннами, в янтарном свете, который лился с кессонного потолка, ждали два служителя: женщина, называвшая себя Норин, и мужчина, называвший себя Харви.
Мужчина и мальчик вышли из «рейнджровера» одновременно. Мужчина обошел машину спереди и обнял Харли, потому что Бойд Хиггинс всегда обнимался. Он поцеловал Харли в лоб, потом в щеку, потому что Бойд Хиггинс всегда целовался.
– Я люблю тебя всем сердцем, сынок, – сказал он, потому что Бойд Хиггинс всегда был щедр на слова, говоря о своей любви к жене и ребенку.
Харли посмотрел на него и увидел голубовато-зеленые глаза, которые всегда смотрели на него с любовью, сколько он себя помнил. И сейчас в них проглядывала искренность – искренность и любовь, – но также и другое, вроде того, что он наблюдал в солнечный день, когда катался на лодке по озеру и вглядывался в воду и там, на границе света, видел нечто скрученное, с поплавками, казавшееся таинственным, как и все в этом мире тайн, но тем не менее познаваемое в своем истинном виде. Однако тень в глубинах этих глаз не была такой же ясной и правильной, как очертания придонных рыб в озере, а представляла собой комок страдания, словно этот человек, прощаясь, чувствовал боль, пусть и мимолетную, оттого что все идет не так. Но потом глаза сделались неглубокими, словно под воздействием какой-то силы, демонической и непознаваемой, мужчина стал нечувствительным к горю мальчика. Он улыбнулся, сел в «рейнджровер» и уехал, а Харли, опустошенный и устрашенный, теперь твердо знал: его сюда привез не робот и не человек-стручок, а всего лишь то, что осталось от хорошего человека по имени Бойд Хиггинс.
В понедельник, сидя в самолете, летевшем из Миннеаполиса, Лютер Тиллмен читал одну из толстых тетрадей на спирали с прозой Коры Гандерсан. Он полагал, что это последняя ее вещь, – в тетради оставалось около ста чистых страниц.
Как и прежде, он был очарован. Но две страницы в середине перекликались с тетрадью, которую они с Робом Стассеном нашли на кухонном столе Коры, – навязчивое повторение словосочетаний, постепенно складывавшихся во фразу о пауке, который откладывает яйца в ее мозгу.
Однако эти повторы выглядели иначе. Требовалось раскрыть смысл строк, написанных четким почерком. Но самолет уже приближался к Луисвиллу, и Лютер отложил анализ на потом.
Он взял напрокат «шевроле» и через два часа доехал до Морнинг-Дава, штат Кентукки, в девяти милях от Доменной Печи. Там Лютер снял номер в гостинице «Морнинг-Дав инн», которая оказалась самым заурядным семейным мотелем. В Доменной Печи имелись мотели получше, но в этом случае фамилия Лютера, скорее всего, привлекла бы внимание Бута Хендриксона и Министерства юстиции США.
Отправляясь в Доменную Печь, Лютер надел серые брюки, серую рубашку и черную спортивную куртку, надеясь, что такой вид подойдет для ресторана в отеле.
Выплавка железа требовала большого количества воды, и около 1830 года в городе наступило процветание. Однако промышленность умерла с началом нового века. Большая доменная печь давно исчезла. Перед Лютером предстал очаровательный городок, где на четыре квартала растянулась колоннада голубых елей с изящными ветками. Таких иголок Лютер не видел ни на одном хвойном дереве в Миннесоте.
В течение полутора часов, до того как торговые ряды и магазины начали закрываться, он бродил по ним, разговаривал с продавцами и владельцами – все без исключения были приветливы. Если его спрашивали, он представлялся Мартином Мозесом из Атланты, партнером в фирме, организующей мероприятия.
В шесть вечера он отправился за несколько миль от города в знаменитый отель, где его встретил парковщик в черном мундире с золотыми эполетами, золотыми пуговицами и золотыми рукавами и в фуражке с золотой тесьмой над козырьком. Взятая в аренду машина вызвала такой же энтузиазм, как если бы Лютер приехал на «роллс-ройсе».
Трехэтажное сооружение в стиле Райта[29] казалось огромным: длинные прямые линии, слегка наклонные крыши, сильно выступающие карнизы, свободно висящие террасы, сложенные из камня стены с бежевой штукатуркой. Стекла в витражных окнах были почти целиком прозрачными, с цветной каймой по краям. В ранних сумерках окна светились теплым, почти мистическим светом, словно там, внутри, смертные постояльцы могли общаться с богами и полубогами древних цивилизаций, спустившимися из своих пантеонов.
Интерьер превосходил все ожидания – от простых, но выразительных декоративных деталей на отделанном шелком вишнево-золотом потолке из кедра до слегка светящегося пола из светлого кварца с черным гранитом по краям. На официантах в ресторане были смокинги особого покроя. Отражаясь в бокалах баккара, свечи отбрасывали танцующие призмы на серебряные столовые приборы. Алые амариллисы, собранные в плотные букеты, стояли в чашевидных стеклянных вазах и, казалось, чувственно подрагивали в пульсирующих лучах свечей. Еда была превосходной и без малейших изъянов, обслуживание – безупречным, официант – дружелюбным. Когда Лютер выразил желание расплатиться наличными, у него не появилось ни малейшего повода предположить, что в нынешний век золотых и платиновых карт его могут счесть неотесанным деревенщиной.