ГУЛАГ - Энн Эпплбаум
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне кажется, что подло винить в этом не палачей, а жертвы. Горбатову просто повезло: у него был ленивый следователь или же такой, который не получил категорическое указание “дожать” подследственного. Вопрос о том, можно ли пыткой вынудить подписать на себя лживое показание, достаточно сейчас исследован врачами, психологами и психиатрами. В нашем веке материала для подобных исследований было намного больше, чем в средние века. Можно вынудить![481]
Люди и сейчас по-разному отвечают на вопрос, стоило ли упорствовать. Сусанна Печуро, которая была под следствием более года (она участвовала в крохотной молодежной антисталинской организации, что было чистым донкихотством), сказала в интервью, что упорствовать не стоило. Этим людям просто продлевали следствие, и в конце концов им все равно выносили приговор[482].
Однако дело Сговио ясно показывает, что последующие решения (о досрочном освобождении, об амнистии и т. д.) принимались с учетом того, что имелось в деле заключенного, включая признание. Иными словами, если тебе удавалось продержаться, появлялся хоть маленький, но шанс на отмену или смягчение приговора. Вплоть до 1950‑х годов ко всем этим “юридическим” формальностям, сколь бы сюрреалистическими они ни выглядели, подходили серьезно.
В конечном счете самым важным результатом следствия было его психологическое воздействие на заключенного. Еще до длительного этапа на восток, еще до первого появления в лагере он был в некотором смысле “подготовлен” к новой жизни в качестве раба. Он уже знал, что лишен обычных человеческих прав, включая право на честное разбирательство и честный суд. Он уже знал, что власть НКВД абсолютна, что он может быть уничтожен в любой момент. Если он сознался в преступлении, которого не совершал, это сильно снижало его самооценку. Но даже если не сознался, у него все равно не оставалось и тени надежды на то, что “ошибка”, которая привела к его аресту, скоро будет исправлена.
Быть может, старая тюрьма центральная
Меня, несчастного, по новой ждет.
Арест и допросы лишали человека сил, подавляли его волю, отнимали у него способность разумно мыслить. Но и сама советская тюремная система, в которой заключенный находился до и в ходе следствия, а часто и долгое время после его окончания, оказывала огромное воздействие на его душевное состояние. Если взглянуть на советские тюрьмы и советский тюремный режим в международном плане, то в них не было ничего из ряда вон выходящего по части жестокости. Разумеется, заключенным в них приходилось хуже, чем в большинстве западных тюрем, и хуже, чем в царских тюрьмах. С другой стороны, тюрьмы Китая и других стран третьего мира в середине XX века тоже были местами чрезвычайно неприятными. Тем не менее в советской тюремной жизни были черты, присущие только ей. Некоторые стороны повседневного тюремного режима, например порядок допроса, кажется, нарочно были придуманы с тем, чтобы подготовить заключенного к новой жизни в ГУЛАГе.
Отношение властей к тюрьмам, конечно же, отражало смену приоритетов у лагерного руководства. Например, в августе 1935 года, когда волна политических арестов начала набирать силу, Генрих Ягода издал приказ, из которого становится ясно, что главная “цель” ареста (если, конечно, подобный арест имеет “цель” в сколько-нибудь нормальном смысле) – удовлетворение все более неистовой потребности в признаниях вины. Приказ Ягоды ставит не только “привилегии” заключенного, но и основные условия его жизни в тюрьме в прямую зависимость от воли расследующих его дело сотрудников НКВД. Если арестант сотрудничал со следствием (что обычно означало признание), то ему разрешали получать письма, продуктовые посылки, газеты и книги. Он имел право на одно свидание в месяц и на ежедневную часовую прогулку. Если он упрямился, его могли всего этого лишить и вдобавок ему могли урезать паек[483].
Однако в 1942 году, после возвышения Берии, пообещавшего превратить ГУЛАГ в эффективную экономическую машину, приоритеты Москвы несколько изменились. Лагеря становились важной составной частью военного производства, и лагерные начальники часто жаловались, что многие заключенные, которых к ним привозят, совершенно негодны к работе. Изголодавшиеся, грязные, долгое время лишенные физической нагрузки, они были не в состоянии выполнять нормы в угольных шахтах или на лесоповале. Поэтому в мае 1942 года Берия потребовал от тюремного начальства обеспечивать “элементарные санитарные условия” и ограничил право следователя воздействовать на повседневную жизнь заключенных.
Согласно новому приказу Берии, заключенных надлежало выводить на прогулку не менее чем на час (что примечательно, за исключением приговоренных к высшей мере, чье состояние здоровья не влияло на производственные показатели НКВД). Тюремное начальство обязано было выделить для прогулок специальные дворы и площадки. “Ослабленных заключенных и стариков выводить на прогулки с помощью сокамерников. Ни одного заключенного в камере на время прогулки не оставлять”. Надзиратели должны были обеспечить заключенным (за исключением вызванных на неотложный допрос и на этап) возможность восьмичасового сна, страдающим поносом полагалось витаминное и диетическое питание, негодные параши подлежали замене или ремонту. Приказом даже определялся размер параши. В мужской камере ее высота должна была составлять 55–60 см, в женской – 30–35 см. Объем – как минимум 0,75 л на человека[484].
Несмотря на эти до смешного детальные правила, тюрьмы по-прежнему очень сильно различались между собой. В какой-то мере эти различия диктовались расположением. В провинциальных тюрьмах, как правило, было грязнее и вольготнее, московские отличались большей чистотой и строгостью. Но даже три главные московские тюрьмы были неодинаковы. Печально знаменитая Лубянка, которая по-прежнему доминирует на большой площади в центре Москвы и служит штаб-квартирой ФСБ – преемницы НКВД и КГБ, использовалась для приема и допроса самых важных политических “преступников”. Камер там было немного: один документ 1956 года говорит о 118, и 94 из них были очень маленькие, вмещавшие от одного до четырех человек[485]. В прошлом здание принадлежало страховой компании, и в некоторых камерах Лубянки были паркетные полы, которые заключенным приходилось мыть каждый день. Анархистка А. М. Гарасева, которая позднее была секретарем у Солженицына, попала на Лубянку в 1926 году. Она вспоминала, что еду там разносила “официантка в белом фартучке и кружевной наколке”[486].