Апрельская ведьма - Майгулль Аксельссон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откинувшись на стуле, она вытягивает вперед руки, растопырив пальцы, и разглядывает их в струящемся из окна вечернем свете. Они прямые и ровные, ничто в их форме не выдает пяти сросшихся переломов, двух на правой и трех на левой руке. На самом деле до университета она не знала даже, что ходит с переломанными пальцами. Там, в Лунде, во время занятий она положила обе ладони под рентгеновский аппарат, и когда изображение показали студентам, по аудитории прошел заинтересованный шорох. Ей не удалось отмотаться от теста на повышенную ломкость костей, на чем настаивал преподаватель, но когда тест выявил полнейшую норму, она все же сумела выдержать учиненный им допрос. Она понятия не имеет, откуда у нее эти переломы. Может быть, как-то зимой поскользнулась и, падая, выставила руки вперед. Конечно, такие повреждения могут иметь самую разную причину. Разумеется. Боль? Нет, она не помнит, чтобы пальцы особенно болели...
От одного воспоминания об этой боли у нее щиплет глаза. Пальцы — это всегда было у Астрид заключительным аккордом. Тут у нее маслились глаза от эйфории и на губах выступала слюна. Она швыряла Кристину на пол, ставила колено на грудь и, больно выкрутив кисть, принималась гнуть палец. За секунду до этого в квартире всегда наступала полная тишина: Астрид поднимала голову, чтобы отдышаться, а Кристина делала вдох, заранее готовясь подавить крик...
Но не в тот последний раз. Не в день накануне экзамена, тогда она закричала, громко и пронзительно:
— Делай что угодно! Я все равно намерена стать врачом и буду врачом, что бы ты ни делала!
— Ах ты, чертова задавака, — шипела Астрид. — Заносчивое дерьмо! Не будешь ты никаким врачом, твое место в психушке!
Она все сильнее вцеплялась в безымянный палец Кристины, отгибая его все дальше назад. Но несмотря на слепящую боль, Кристина выплюнула в ответ:
— Это ты так думаешь! Но это не передается по наследству...
Вот сейчас это случится. Скоро. В следующий миг. Она стиснула зубы. Если только она издаст хоть малейший звук, то одним пальцем не обойдется.
Но тому, что сказала Астрид, не бывать. Никогда не бывать.
Кристина опускает руки. Довольно, незачем вспоминать.
— Я соскучилась по дому, — произносит она вполголоса и сама себе улыбается. Не так уж далеко до «Постиндустриального Парадиза», чтобы по нему тосковать. Единственное, что сейчас нужно сделать, — это подняться и надеть пальто. Можно оставить машину на стоянке и не торопясь пройтись в этом синем сумраке по Вадстене, а придя домой, развести в изразцовой печке огонь, набросить шаль на плечи и усесться в кресло с чашкой чая и книгой. Вокруг будет так тихо, что можно вообразить, будто больше в мире никого нет, что она чуть ли не последний человек, оставшийся на земле...
Так она думает, но не встает, не берет пальто, а все сидит на стуле у письменного стола.
И будет сидеть, пока не зазвонит телефон.
Мы только одним и владеем —
Друг другом. Друг другом. Друг другом.
Мы — единый удвоенный крик.
Ларс Форсель
Не хочу просыпаться. И знать.
Припадки все чаще лишают меня какой-нибудь из моих немногочисленных физических возможностей, а то и сразу двух. Эпилепсия — осенняя буря, а я — одинокое дерево. Она бьет и трясет меня, и лист за листом опадают на землю. Скоро останутся только голые ветки.
На прошлой неделе у меня пропала чувствительность в правой ступне. И я не хочу знать, чего я лишилась сегодня.
К тому же пока еще не осень. Завтра — день весеннего равноденствия. Первый вешний день и последний — зимний.
Бенанданты ощущают его нутром, он будит зуд в теле. Они ерзают на работе, в банках и бутиках, они думают о фенхеле и дурро вместо дебета и кредита, взгляды их блуждают, и они не слышат, когда к ним обращаются. Их одолевает тоска, ибо они знают, что уже сейчас где-то выходят на построение умершие и готовятся к ночному параду.
Другие — такие, как Хубертссон и Кристина, Маргарета и Биргитта — об этом понятия не имеют. Большинство даже не помнит, что сегодня равноденствие, а из тех, кто помнит, мало кто знает, что в иные времена этот день праздновался. Каждый год, еще когда Тиамат и Мардук были богами в Месопотамии, зима и весна боролись друг с другом: у иниутов человек, родившийся летом, должен был побороть того, кто рожден зимой, в стародавней Швеции проводили турнир между графом зимы и графом лета, в Германии — хлестали людей и скот ветками с набухшими почками. Но истинная борьба совершалась тайно. Столетиями бенанданты встречали ведьм в незримом бою в ночь весеннего равноденствия, сперва лишь в средневековой Италии, а потом все дальше на севере. На юге они вооружались дротами из стеблей фенхеля против дротов ведьм из стеблей дурро, на севере — ветками с набухшими почками против елового лапника ведьм. Но повсеместно бой велся во имя единственного — ради будущего урожая. Бенанданты защищали людей от голода.
Я ношу незримый знак ведьм, их stigma diaboli: я не умею плакать. И никогда не умела. Однако каждое равноденствие я перехожу на сторону бенандантов, будто закоренелый дезертир. Ну и пусть. Нынче мало осталось ведьм, способных привлечь меня к ответу. Ведьм вообще мало осталось. Потому и торжества бенандантов теперь стали иными. Теперь они все больше — фланговые и запевалы на Параде Мертвых четырежды в году. Вряд ли они замечают черную птицу, кружащую над ними и кричащую о давнем голоде. Ничего странного. Бенанданты — люди своего времени и, как люди своего времени, о голоде успели уже позабыть. И не знают уже, что у него длинные пальцы, что он способен запустить их далеко-далеко в сытую эпоху и вонзить когти в ее пухлые бока.
А я знаю. Потому и кричу птичьим криком. Потому стану кричать и в эту ночь.
Но пока я не в силах подняться. Черстин Первая так накачала меня стесолидом, что я недвижным камнем лежу в своем собственном теле. Сердце бьется медленно и тяжко, от каждого удара содрогается грудная клетка. И в такт содрогаются мысли, скоро я уже не в силах буду с ними совладать...
В таком состоянии я могу только издали следить за моими сестрами, я не могу уже подталкивать их, куда нужно. Но что с того, у повествования на такой случай есть свой внутренний механизм. И оно уже катится дальше само, помимо моей воли и умысла.
Маргарета только что постигла нечто — и оно испугало ее, поэтому она стоит голая, стуча зубами, перед зеркалом в ванной комнате «Постиндустриального Парадиза», пытаясь завернуться в махровое полотенце. У нее никак не получается, она суетится, роняет полотенце, потом нагибается, чтобы поднять его, снова роняет и снова нагибается. Она, как всегда, торопится. Не пожалей она времени и разотрись насухо сразу после душа, теперь бы не так мерзла и не было бы проблем с полотенцем. Но время она пожалела, как всегда, а теперь, закрепив наконец полотенце поверх груди, мчится босиком в верхний холл, потом вниз по ступенькам, нимало не смущаясь тем, что оставляет на полу мокрые следы. Кристину они не обрадуют, она не любит следов от мокрых босых ступней. Потому что они ее пугают. Разумеется, она попытается уговорить себя, что следы оставила Маргарета, что это — естественно, когда у тебя гостит неряшливая сестрица, но уговоры не помогут. Еще много недель спустя еле слышный внутренний голос будет грозить и предостерегать: «Берегись! Что, если ты не так одинока в этом доме, как тебе кажется, возможно, кто-то или что-то таится за углом, — что-то или кто-то, кто так любит играть со спичками...» Бедняжка Кристина! Еще много ночей она не сможет спать спокойно. А ей всего-то и хотелось, что покоя и отдыха.