Спаси меня, вальс - Зельда Фицджеральд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Battre des ailes d'un triste oiseou.[118]
Алабама поднялась, чтобы найти карандаш.
«Le bruit constant de mille moineaux»[119], — добавила она. А вдруг письмо потерялось? Нет, оно лежало в маникюрном наборе.
Алабама решила, что надо поспать — говорить в поезде не с кем. Разбудил ее топот в коридоре. Вероятно, граница. Алабама нажала на звонок. Долго никого не было. Наконец появился мужчина в зеленой униформе, точно такой, как у циркового укротителя зверей.
— Можно воды? — чуть ли не извиняющимся тоном попросила Алабама.
Мужчина стал тупо озираться. Его таинственное магнетическое молчание слишком затянулось.
— Аква, де лер, вода, — продолжала втолковывать ему Алабама.
— Фрейлейн звонила, — наконец произнес он.
— Послушайте.
Она сделала несколько взмахов руками, изображая кроль, потом раз пять выразительно глотнула и побулькала горлом. И с ожиданием посмотрела на проводника.
— Нет, нет, нет! — в испуге крикнул он и бросился вон из вагона.
Алабама достала итальянский разговорник и позвонила еще раз.
— Do' — veh pos'— so com — prat' — eh ben — zee' — no[120], — произнесла она по книжке. Мужчина весело засмеялся. Вероятно, она нашла не ту страницу.
— Ничего, — обреченно проговорила Алабама и вернулась к своему сочинительству. Однако рифмы вылетели у нее из головы. Тогда она мысленно переместилась в Швейцарию. Ей не удавалось вспомнить, Байрон или кто-то другой пересек Альпы, опустив занавески в карете. Алабама выглянула в окно — в темноте сияли бидоны с молоком. Кстати, белье для Бонни придется заказать у белошвейки, подумала Алабама. Мадемуазель справится. Алабама встала и потянулась, не отрывая взгляда от двери.
Тот цирковой укротитель предупредил ее, что во втором классе нельзя самой открывать дверь, и завтрак ей тоже не подадут.
На следующий день из окна вагона-ресторана она увидела землю, на которой море будто из милости оставило несколько деревьев с листьями-метелками, словно бы смахивавшими пыль с прозрачного неба. Редкие плывущие облака напоминали пивную пену; крепости возвышались на холмах, как сдвинутые набок короны. Никто не пел «О Sole Mio!»[121].
На завтрак подали мед и хлеб, которым можно было забивать гвозди. Алабама была в ужасе, не представляя, как без помощи Дэвида сделает пересадку в Риме. На вокзале в Риме было полно пальм. А прямо напротив него фонтаны, казалось, старательно отмывали стены терм императора Каракаллы своими солнечными струями. У Алабамы поднялось настроение, едва она ощутила искреннее дружелюбие, витавшее в воздухе.
«Ballonné, deux tours»[122], — мысленно повторяла она. Другой поезд был грязным. Никаких ковров на полу, и пахло в нем фашистами и оружием. Надписи на табличках звучали как литания: Асти Спуманте, Лагрима Кристи, Спумони, Тортони. Ей казалось, что она что-то потеряла, но что? Письмо было на месте, в маникюрном наборе. Алабама постаралась взять себя в руки, так маленький мальчик, гуляя в саду, берет в ладошку светлячка.
— Cinque minuti mangiare[123], — сказал вокзальный служитель.
— Хорошо, — отозвалась Алабама и стала считать на пальцах, — una, due, tre… Раз, два, три. Все в порядке.
Поезд поворачивал то в одну, то в другую сторону, огибая беспорядочно раскинувшиеся кварталы Неаполя. Водители повозок забывали съехать с рельсов, сонные мужчины забывали, что собирались в центр города, дети открывали рты и глаза и забывали заплакать. А сколько пыли было в городе! Деликатесы забивали нос острыми запахами, кубами, треугольниками, кругами запахов. Неаполь словно отступал от ярко освещенных площадей, ловко притворяясь послушным строгости черных каменных фасадов.
— Venti lire[124]! — словно рассуждая с самим собой, проговорил возчик.
— В письме, — заносчиво возразила Алабама, — сказано, что в Неаполе можно жить на тридцать лир в неделю.
— Venti, venti, venti, — не оборачиваясь, пел итальянец.
«Трудно тут придется, если не выучить итальянский», — подумала Алабама.
Она назвала адрес, который ей прислали. Подчеркнуто артистично размахивая кнутом, возчик подгонял лошадку, нерешительно бившую подковами в щедрой ночи. Когда Алабама отдала деньги возчику, он уставился на нее широко открытыми карими глазами, напомнившими ей чашки на дереве, в которые собирают драгоценный сок. Ей казалось, что он никогда не отведет взгляд.
— Синьорине понравится Неаполь, — неожиданно заявил он. — «Голос города нежен, как голос одиночества».
Повозка скрылась между красными и зелеными фонарями, окаймлявшими залив и напоминавшими филигранные каменья на кубках с ядом времен Ренессанса. Липкая сладость обсиженного мухами юга доносилась с легким ветерком, умеряя восторг, рожденный полупрозрачным аквамариновым пространством моря.
Свет над дверью пансиона отражался круглыми бликами на ногтях Алабамы. От ее стремительных шагов воздух в прихожей взбудоражился, сонное спокойствие, царившее тут, было безжалостно нарушено.
— Итак, я буду здесь жить, — сказала Алабама. — Что ж, здесь так здесь.
Хозяйка сообщила, что в комнате есть балкон — он и вправду был, разве что без пола, но с железными перилами, прикрученными к облезлым розовым стенам. Однако имелся умывальник с гигантскими кранами, из которых струи воды, разбиваясь о раковину, летели наружу, заливая клеенку на полу. Напротив окна Алабамы, изгибаясь, волнорез забирал внутрь свившуюся в клубок синюю ночь, и от порта поднималась вонь, как из адской бездны. За свои тридцать лир Алабама получила белую железную кровать, которая когда-то была зеленой, кленовый шкаф со срезанным наискось зеркалом, мутневшим на итальянском солнце, и кресло-качалку с брюссельским ковром. Капуста три раза в день, стакан вина из Амалфи, по воскресеньям ньокки[125], по ночам хоровое исполнение бездельниками песенки про сердце красавицы[126]под балконом тоже были включены в счет. Комната была большая, но какая-то нескладная, со множеством выступов и углов, и вскоре у Алабамы возникло ощущение, что она занимает целую квартиру. Хотя в Неаполе все — хотя бы чуть-чуть — было золоченым, в своей комнате Алабама не смогла найти ни следа позолоты, однако ей казалось, что когда-то потолок украшала золотая фольга. Звуки шагов доносились с тротуара внизу, грея душу воспоминаниями. Ночи были абсолютно в духе классических романов; в темноте мелькали какие-то смутные тени, как фантастические сгустки живого счастья; кактусы своими колючками протыкали лето; рыбьи спины сверкали в открытых лодках, как кусочки слюды.