Диккенс - Максим Чертанов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Да, вполне возможно и даже естественно, как естественно и то, что, женившись и подзабыв Поля, он к Флоренс смягчается: «О чем бы она стала размышлять, если бы узнала, что он упорно смотрит на нее, платок на его лице, случайно или умышленно, положен так, чтобы он мог видеть ее, и глаза его ни на секунду не отрываются от ее лица!.. Когда же она снова склоняла голову к работе, он дышал свободнее, но продолжал смотреть на нее с тем же вниманием — на ее белый лоб, ниспадающие волосы и занятые работой руки — и, раз взглянув, казалось, уже не в силах был отвести взор… Мимолетная мысль о том, что счастливый домашний очаг был тут, у него под рукой… гений, охраняющий семейное благополучие, склонялся к его ногам… а он, одержимый своим упорным, мрачным высокомерием, не заметил его… быть может, породила это состояние… Эта мысль могла быть связана с более низменными и незначительными, как, например, с мыслью о том, что новые привязанности заняли в его душе место умершего мальчика и теперь он может простить той, кто отняла у него любовь сына. Даже простого соображения, что она может служить украшением среди всех украшений и роскоши, его окружающих, пожалуй, было бы достаточно. Но чем дольше он смотрел на нее, тем больше смягчался. В то время как он смотрел, она сливалась с образом ребенка, которого он любил, и он уже не мог отделить их друг от друга».
И вдруг он обнаруживает, что жена его ненавидит и презирает, зато привязалась к дочери, а та к ней, — и опять естественно вспыхивает злоба: так сложилось, что Флоренс все время кого-то отнимает у него. «Да, и он хотел ее ненавидеть и укрепил эту ненависть, хотя на девушку еще падал иногда отблеск того света, в каком она предстала перед ним в памятный вечер его возвращения с молодой женой. Он знал теперь, что она красива; он не оспаривал того, что она грациозна и обаятельна и что он был изумлен, когда она явилась перед ним во всем очаровании своей юной женственности. Но даже это он ставил ей в вину. Предаваясь мрачному и нездоровому раздумью, несчастный, смутно понимая свое отчуждение от всех людей и бессознательно стремясь к тому, что всю жизнь от себя отталкивал, усвоил превратное представление о своих правах и обидах и благодаря этому оправдывал себя перед ней…»
Как мы видим, пока все более чем убедительно, психология выдержана как в реалистическом романе XX века. Смущает ли нас последняя метаморфоза Домби, когда Флоренс вышла замуж и ушла от него, а он остался всеми брошенный, оскорбленный, разоренный? «Он вспоминал, какою она была в тот вечер, когда он приехал с молодой женой. Он вспоминал, какою она была во время всевозможных событий, происходивших в покинутом доме. Он думал о том, что из всех, кто его окружал, она одна никогда не изменялась. Его сын в могиле, его надменная жена стала нечистой тварью, его льстивый друг оказался гнусным негодяем, его богатства растаяли, даже стены, в которых он искал убежища, смотрели на него как на чужого; она одна обращала на него все тот же кроткий, ласковый взгляд».
Да нет, пожалуй, не смущает, тем более что герой полуобезумел от всего с ним случившегося: «Он блуждал по комнатам — совсем недавно они были такими роскошными, а теперь стали такими пустынными и унылыми; даже их форма и размер как будто изменились. И здесь повсюду были следы башмаков, и снова та же мысль о страданиях, которые он перенес, привела его в ужас и недоумение. Он начал опасаться, что вся эта путаница в мозгу сводит его с ума, что мысли его становятся беспорядочными, как следы на полу, и — такие же неверные, запутанные и неясные — сталкиваются одна с другой». Домби не Скрудж, вмиг ставший веселым и счастливым, он уже никогда вполне не приходит в себя, это сломленный старик, что подчеркивается его спокойной привязанностью к внуку и дрожащей, перепуганной любовью к внучке. Все естественно; как и в случае с влюбленностью Нэнси в Сайкса, современники Диккенса оказались к нему более жестоки, чем мы.
Но Диккенс меньше всего хотел написать камерный психологический роман: в книге целая россыпь персонажей — благородные юноши, комические майоры, добрые капитаны, милые кузены, загадочные старухи-ведьмы, падшие женщины — весь его стандартный набор; и, как обычно, вечная его идея: бедные такие же люди, как богатые, хотя по сюжету романа легко можно было обойтись без бедных. Но он не хотел давать викторианской совести спать спокойно: непременно уколет, укусит, выдавит слезу — а с ней, глядишь, и немного денег на благотворительность… Кто бы так кусал наших богачей, где найти такого человека, когда и мы, еле сводящие концы с концами, не хотим смотреть кино про бедных, а желаем только про олигархов да бандитов?
В ноябре Диккенс ездил в Лидс выступать в Институте механики (очень прогрессивное заведение: вечерняя школа для рабочих, девушки-студентки), потом в аналогичное учебное заведение в Глазго — рассыпался в похвалах, а толпы с обожанием приветствовали его. К Рождеству он принял в «Уранию» первую партию девушек, среди которых были карманные воровки, как Джулия Мосли, бродяжки, как Розина Гейл, и проститутки, как Марта Голдсмит: каждой из них перед выходом из тюрьмы прочли его милое письмо, подписанное «Ваш друг», и обещали, что никто, даже воспитательницы приюта, никогда не узнает о их прошлом. Предполагалось, что каждая партия девушек проведет в «Урании» около года, прежде чем их попытаются пристроить; за это время их научат читать, писать и вести хозяйство.
Диккенс нанял им учителя музыки — но мисс Куттс сказала, что это уж чересчур. Другой конфликт возник из-за одежды: Анджела требовала форму, Диккенс настаивал на ярких красивых платьях и победил. Он хотел также, чтобы у каждой девушки была своя комната, но и девушек набрали больше, чем рассчитывали, и практичная Анджела опять взяла верх: будут спать по трое в комнате и по утрам заправлять постели на виду у других — не прячут ли бутылку?
Девушки вставали в шесть, молились, завтракали, шли на уроки, работали в кухне, в саду или в прачечной; после обеда и ужина у них было свободное время, когда они могли возиться в саду, играть во что-нибудь не азартное и не шумное или заниматься своей одеждой и внешностью, в то время как воспитательницы читали им вслух нравоучительные тексты. По субботам были генеральная уборка и прием ванны (дело для викторианца, не только бедняка, необычное, но Диккенс настоял на соблюдении личной гигиены). По воскресеньям ходили с воспитательницами в церковь. Посещения старых друзей и переписка воспрещались.
Было скучновато, и некоторые уходили сами, других приходилось исключать. Одна девица завела тайные шашни с полисменом. Две напились и порезали друг друга. Еще одна оказалась лесбиянкой. Почти половина не могли удержаться от краж, но их прощали. Диккенс описал (анонимно) расставание с некоторыми девушками в газете «Домашнее чтение» в 1853 году: уходя, большинство из них плакали, понимая, что второго шанса не будет. Больше всех его огорчила проститутка Изабелла Гордон, яркая, умная красавица (в письме Маклизу Диккенс признавался, что предпочитал брать в «Уранию» красивых девушек), которую он называл своим другом: пила, не подчинялась распорядку и после нескольких месяцев уговоров пришлось ее выгнать. «Когда она вышла из дверей, то была вынуждена остановиться, прислонившись к воротам, и стояла так минуту или две, прежде чем уйти… Сердца у нас разрывались, но мы не могли ее оставить… Она медленно шла по переулку, утирая лицо шалью, с выражением такой безнадежности и горя, каких я никогда не видел».