Людмила Гурченко. Танцующая в пустоте - Валерий Кичин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она не могла без работы – а работы становилось все меньше.
– Ну кого я могу играть в теперешнем кино – маму киллера? – спросила она, когда кто-то из друзей посоветовал ей чаще сниматься, хотя прекрасно знал, что сниматься – негде. И в какой-то мере подал ей идею снять фильм своими собственными силами – так появились «Пестрые сумерки».
Но пока вызревала эта идея, почти безумная во времена непреходящих кризисов, надо было что-то делать. Наверное, от безысходности она пошла на этот нелепый творческий союз с шоу Бориса Моисеева. Общей у них была только любовь к перьям – обильно оперенным кабаретным нарядам, кабаретным ритмам и джазовой чувственности. У Гурченко эта чувственность была врожденной и органичной, у ее нового партнера по сцене – наигранной, изломанной, вычурной. Все вместе являло собой неудобоваримое зрелище, Гурченко не могла этого не чувствовать, конфликт не мог не возникнуть. Это был компромисс, каких она прежде себе не позволяла.
И расплата не заставила себя ждать: соломинка, за которую она ухватилась, чтобы остаться на плаву, оказалась гнилой корягой. Могу ошибаться: это мое оценочное суждение.
Великая итальянка Элеонора Дузе называла свой способ существования в искусстве – самоуничтожением. Наша героиня исповедовала ту же веру.
…Ну а о том, какая Гурченко писательница, мы узнали на самом пике ее актерской славы.
Когда-то я заподозрил, что ее книги возникли от назревшей необходимости выразить себя и объяснить – уже не опосредованно, через фильмы и роли, а напрямую – в монологе. Так оно и случилось, но значительно позже, когда уже вышли два издания ее воспоминаний «Мое взрослое детство», и она написала еще две книги – «Аплодисменты, аплодисменты» и «Люся, стоп!». Вот тогда пошли исповеди. И по тому, как от книжки к книжке разгорался накал ее откровенности, ее признаний, ее беспощадной иронии по отношению к себе, можно судить о том, как с годами менялся ее характер – ожесточался, освобождался от последних романтических иллюзий: «Люся, стоп!» иногда напоминает признания человека, который загнан в тупик и мечется в поисках выхода. Эта книга уже лишена той повествовательной стройности и серьезного литературного мастерства, которые так изумляли в «Моем взрослом детстве».
А началось все, как часто бывает, почти с анекдота. Лучше, чем рассказывала об этом сама Люся, не скажешь.
– Вообще-то писать книжки я стала неожиданно для самой себя. Раньше никогда ничего не писала. Даже письма, и те как следует не писала. В школе сочинения переписывала из учебника. Начну своими словами: «Мне кажется, что…» – и дальше из учебника. Потому что лучше, чем в учебнике, не скажешь! И ни одной ошибки, и всегда была четверка с минусом. Почему с минусом – учителя объясняли на полях: «Сильно сказывается влияние учебника!» И рядом размашисто: «4 —». У нас вообще не было своего мнения – я ведь, не забывайте, училась в женской школе!
Вот так и жила, самостоятельно не написав ни строчки. И вот на съемках «Сибириады» вижу: люди старательно изображают что-то «про народ». Вижу: что-то они там не то. Взяла и рассказала немножко про своего папу. Со всеми идиоматическими выражениями, как полагается – свои же люди! Это был такой успех! И Андрон (режиссер Андрей Кончаловский. – В. К.) вдруг говорит: «А ты напиши книжку!»
Ну как я напишу, думаю. У нас же ни о чем писать нельзя! Об оккупации – нельзя. Об оккупации тогда, по-моему, вообще не было ни одной книги. В пятидесятые годы мама всегда тряслась, заполняя в анкетах графу: была ли в оккупации?
Но Андрон говорит: ты все-таки напиши, а я об этом в Югославии сниму картину!
И уехал в Америку снимать новый фильм.
Я написала. Ручкой по бумаге. Прошу Никиту Михалкова: «Хоть ты прочти!» Он отмахивается: «Ручкой?! Нет, писанину читать не буду. Давай на машинке!» Мы взяли у знакомых машинку без двух букв, а я потом вставляла ручкой «о» и «а». Дала Никите, тот прочел и говорит: «Знаешь, сегодня папа придет, ты ему прочти про деревню». То есть Сергею Владимировичу Михалкову! Я прочла. Сергей Владимирович говорит: «Н-никита, з-заверни мне это» – и отнес в журнал «Наш современник». А там сразу взяли. Так что я очень благодарна семье Михалковых – благодаря им стала писать. Ну а в редакции журнала так и не смогли ничего поправить, кроме запятых, потому что там этот язык вообще никому не был знаком. Они меня вызывали, чтобы я им объясняла, но ничего не поправили. Мне было даже странно: неужели, думаю, я такая умная?..
И вот книжка вышла в журнале тиражом в 300 тысяч экземпляров. Успех был очень значительный: я получала по сто – сто пятьдесят писем в день. Почти как после «Карнавальной ночи». Люди в ответ делились своим сокровенным, почти каждое письмо – готовый сценарий. Писали: «Я не могу этого рассказать сыну, дочери, брату, но хочу свою судьбу рассказать Вам…» Пошли и предложения снять по этой книге фильм. А я думала: «Ну а кто папу сыграет? Ведь некому же!» Для меня это было табу, даже речи не могло об этом идти…
…Книга Гурченко была, в сущности, о том, откуда что пошло в ее жизни и ролях. Написанное плохо укладывается в рамки какого-то жанра. Много воспоминаний – но это не мемуары. Разговор идет о фильмах – но это не опыт киноведения. Из прочитанного вырастает ясная философия жизни – но там нет и попытки философствовать. Картины быта в оккупированном Харькове написаны рукой писателя. Цепкая память актрисы сохранила звучание харьковских улиц, голоса людей оттуда, из теперь уже далекого детства. «Студенты-филологи с таким чувством языковых переливов отправляются в диалектологические экспедиции – записывать говоры», – писал один из рецензентов книги.
Это не повесть, хотя образ отца, Марка Гавриловича Гурченко, – именно образ, созданный художественными средствами. И не дневник, хотя редкий человек отважится так доверительно открыть посторонним душу.
Никто не верил, что Гурченко это писала сама, но это так. Мне представляется, что она вообще сначала «сыграла» свою книгу эпизод за эпизодом, воспоминание за воспоминанием, фразу за фразой. Все проиграла подряд – так ей привычней. А потом, с поразительной точностью в деталях, со снайперским чувством языка, вдруг ставшего гибким и послушным, перенесла все на бумагу.
Поэтому книга сродни актерской импровизации – так она свободна от любых литературных канонов, так легко и раскованно течет повествование, так ясно ощущается в нем сиюминутное настроение автора, состояние его растревоженной воспоминаниями души. Импровизация – не прихоть. Актрисе нужно заново пережить, проиграть и осмыслить свою судьбу в сопряжении с судьбой народа, страны и времени:
– Это ведь была совершенно новая для меня сфера: надо реконструировать часть жизни. Не просто написать, а заново прожить эту жизнь. Вернувшись в себя, в ту, что была когда-то: шестилетнюю, восьмилетнюю, десятилетнюю… Надо сохранить персонификацию речи каждого персонажа. Тети Сони: «Леля, вы, наверное, там в Москве кому-то дали двадцать пять тысяч, чтобы Люся попала в кино? Если такие, как Люся, будут сниматься в кино, скажите, Леля, так что хорошего теперь в кино можно увидеть! Прямо самашедший дом!» И главное – надо сохранить папину речь: «Бувало иду по Сумскою – из усех окон выглядают: „Здрасьте, Марк Гаврилович!“ А Лелю – ее не любят. Работник она хороший, я ж не против. Но человек – Яга, ну чистая НКВД!» Все это надо было сохранить. Я заново увидела то, что когда-то пережила. Это мне дорого далось…