Опрокинутый купол - Николай Буянов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты слишком хорошо живешь, дорогой мой. Весь в горенье, в творчестве, в поисках… А переговоры со спонсорами веду я. А ты ни разу не поинтересовался, во что обходится аренда студии, пиротехника, зарплата артистам, пленка, химикаты…
– Чего ты раскричался?
– Потому что я не люблю таких.
– Каких?
– Как ты. Идущих по трупам.
Опять пауза – на этот раз дольше и напряженнее, за которой должна была разразиться гроза… Но Глеб ответил почти равнодушно:
– Я не хочу делать то, что откровенно плохо. Серо. Не хочу штамповать плакатных героев, не хочу придумывать ходы, которые от меня ждут и предугадывают. А главное – я не желаю больше врать. Понятно?
– Черт возьми, но это ты нашел документ, ты написал сценарий и отснял по нему… да почти половину. До вчерашнего дня тебя все устраивало. Что же произошло, в конце концов?
– И он не объяснил вам?
– Нет. Я пытался его разговорить, но…
– Но не слишком настойчиво, да?
– Да, – Мохов поднял голову и посмотрел на следователя с вызовом. – Он же гений, ваш братец… То есть был гением. Он снимал так же, как… Как Пушкин писал стихи. Как д'Артаньян дрался на шпагах. Ничего нет, пустой холст, покрытый грунтовкой, и вдруг… Пара штрихов, брошенная реплика – так, между делом, секундная игра света и тени… Вам приходилось видеть картины Моне? Временами они раздражают: ну нет такого в природе, чтобы облака были розовыми, небо – желтым, а деревья – голубыми. Нет – и все!
А потом вдруг, очень не скоро, как-то незаметно, начинаешь словно прозревать: да все так и есть, это не иллюзия, не прихоть художника – это настоящее… Просто надо смотреть внимательнее, а мы смотрим – и не видим. А Глеб – видел. Он вздохнул.
– Знаете, кто-то из великих сказал (не про Глеба, а про Клода Моне): он мог поймать солнечный зайчик и привязать к холсту за ниточку.
– Вы ему завидовали?
– Завидовал. Но зависть – это довольно унизительное чувство. Поэтому мозг с ним борется, придумывает отговорки: ах, ты гений? А что бы ты делал без меня, без тех фондов, которые я выбиваю для нас? Вся техническая база, все административные дела в группе лежали на мне, я просто позволял Глебу заниматься только творчеством, создавал ему условия, чтобы он не отвлекался… А ведь я тоже кончал не кулинарный техникум.
Мохов замолчал. Уголки его рта опустились вниз, и глаза потухли, будто их кто-то выключил. Страстный монолог иссяк.
– Кажется, теперь я у вас стал главным подозреваемым, да?
– Почему?
– Зависть – хороший мотив для убийства. А сейчас я наконец-то получил то, о чем мечтал (и чего боялся как огня): руководство картиной.
– Боялись? – переспросил Борис.
– Я же не гений.
Он задумался. Мозаика не желала складываться, камешки не состыковывались, лежали вкривь и вкось, и откровения помощника режиссера (главного – с некоторых пор) еще больше все запутывали.
– И тем не менее вы решили доснять фильм…
– Решил, – подтвердил Мохов. – Я все поставил на кон. Тут уж одно из двух: пан или пропал.
– «Не хочу больше врать», – медленно проговорил Борис. – «Не хочу делать то, что откровенно плохо». Насчет второго – понятно, но как быть с первым? Почему «врать»?
Мохов пожал плечами.
– Ни малейшего представления. А почему вы спросили?
– Слишком странный контекст. Если Глеб не желал больше врать, значит, врал до этого. Что его заставляло? Кто мог принудить? Глеб никого не разоблачал, он просто снимал историческую картину (притчу – однако прямо никого не задевающую). Не понимаю.
Я не понимал. Но чем больше воспоминания заполняли мои мысли (будто оживал семейный альбом: вот мы с Глебом на лыжах, посреди заснеженного леса, хохочущие над чем-то, для непосвященных абсолютно не смешным, вот он приехал со съемок «Касания падшего ангела», а вот он где-то в Сибири, бородатый и дремучий, с трубкой в зубах – подарок знатного эвенка… А это уже мы втроем – Глеб, мама и я, на вокзале, перед дальней дорогой, тем почему-то ярче высвечивалась в мозгу догадка: а ведь брат действительно боялся кого-то (или чего-то)! Серебряный наконечник стрелы, всадники на пустынном шоссе и визит к экстрасенсу, навязчивая идея, погружение глубоко внутрь себя, как в черную бездну, внезапное пробуждение, и – гонка, гонка, бесконечные круги по ненавистному стадиону, откуда не вырваться…
«Он будто уходит куда-то. Сидит, уставившись в одну точку, ничего не слышит, никого не узнает. И вдруг – вспышка! И начинается беготня…» – высказывание Якова Вайнцмана. «Вам приходилось видеть картины Моне? – Мохов. – Временами они раздражают…» «Что меня поражает – это способность Уединять несоединимое», – Машенька Куггель. В разных вариациях, но все они говорили об одном и том же.
– Между прочим, наш с Глебом разговор в просмотровом зале слышал Миша Закрайский, – сообщил Александр Михайлович. – Уж не знаю, как он там оказался. Должно быть, сбежал с уроков.
– Вот как? Он знал, что больше не играет в фильме?
– Выходит, так.
– Кто вам сказал?
– Его видел вахтер на входе. Юрий Алексеевич, мы зовем его Гагариным. Из-за имени-отчества и еще потому, что, как примет вечернюю дозу, начинает рассказывать, как провожал в полет космонавтов (служил в молодости где-то под Байконуром).
– Да, это новость. А в котором часу Миша ушел со студии, ваш Гагарин не запомнил?
– Нет, я уже интересовался. Они с нашей техничкой гоняли чаи с вареньем.
Снег на улице показался Мише черным. Волосы вспотели под вязаной шапочкой, и противно хлюпало в зимних кроссовках. В носу, кажется, тоже. Не помня себя, он проскочил длинный коридор и толкнул стеклянную дверь. Дедушка-вахтер даже не повернул головы, все прихлебывал свой дурацкий чай из блюдца. И бабулька рядом с ним тоже была на редкость дурацкого вида – закутанная в какой-то бесцветный платок, в старом дешевом пальто, в каких щеголяют детишки из детдома. Миша с неприязнью подумал, что она, наверное, шарит по помойкам в свободное от ударного труда время. Сейчас полно таких, они даже и не прячутся, а наоборот, выставляются напоказ: смотрите, мол, до чего нас довели…
На очищенном от снега пятачке стояли режиссерские «Жигули». Миша приостановился, размышляя, не нацарапать ли на дверце что-нибудь лаконичное и прощальное (типа «мудак»). Ладно, живи. Ему хотелось поскорее уйти с территории студии. А выйдя с нее и очутившись на автобусной остановке, он сел на сырую лавочку и нахохлился, обхватив озябшими руками портфель. Куда спешить? Кому он теперь нужен? Домой не хотелось: начнутся ахи и вздохи, как же так, родной сыночек (внучек), может быть, ты что-то там не так сыграл? Может быть, можно как-то исправить? В школу – того хуже. Он представил на миг ухмылочки на лицах одноклассников и голосок Маврикиевны: «Закрайский, раз уж ты больше не звезда экрана, будь добр, постриги свои космы. С такими волосами только…»