Неизвестный В.Я. Пропп. Древо жизни. Дневник старости - Владимир Яковлевич Пропп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему теперь нет таких икон, как прежде? Почему вместо церквей строят какие-то ящики с колоннами, порталами и с куполами? Почему ограды церквей делаются из турецких пушек, и почему вокруг скорбящей Марии висят простреленные пулями и почерневшие знамена?
Это, то, что когда-то создавало эти песнопения, этого нет больше. Религия не создает себе формы, а значит, религии уже нет, нет, несмотря на баб, которые молятся, на стариков, которые плачут, на детей, которые вдруг затихают и с удивлением смотрят на эту позолоту, которая кажется им красотой рая.
Федя пробовал говорить Ксении:
– Наше время не создает форм религии. Все, что создано, создано 500 лет тому назад. А то, что делают теперь, – это смерть и разложение. Я не могу молиться, слыша свист пуль сквозь благовест. А я слышу его: он исходит вот из этих знамен, он сохранился в них. И пушки эти вокруг церкви – живые, а сама церковь – мертвая.
Но Ксенин лобик не вмещал этих мыслей. Она входила в церковь как в родной дом, она целовала иконы, крестилась и кланялась, и ей нисколько не мешали знамена, пушки, деньги и прочие аксессуары современного храма. Она опускала руку к Феде в карман и сжимала его пальцы и не выпускала их. Но Федя не мог отвечать на эти пожатия, так же как он в церкви не мог бы есть или целоваться с ней. В такие минуты он смотрел на нее сбоку. Ее лицо было спокойно, как лицо сытого ребенка, у которого есть все, что ему надо. Она была довольна: она в церкви, она жмет его руку и говорит только одно слово: мой.
Но когда они вместе с толпой выходят из церкви, она весело рассказывает, что сегодня утром сказал солдат Костров, и что сказала Дина, и Наточка, и как Варвара Павловна познакомилась с одним студентом. Но у Феди в ушах звучали песнопения, от ладана кружилась голова, и хотелось говорить о другом.
Они ходили по музеям. В Эрмитаже, глядя на автопортрет Рембрандта[122], она говорила:
– У, урод! Неужели он не мог изобразить себя красивее? И зачем он сделал себе такой красный нос? Он был пьяница, да? Скажи?
Когда она говорила «скажи», она прижималась к Феде плечом, она верила, что он все знает, все понимает и объяснит. И Федя не сердился. От кисеи ее прозрачных рукавов, от ее волос, от глаз, от голоса исходило то, что было сильнее всех ее слов. Это была ее женственность. Ее детский голос, ее маленький круглый лобик, на который иногда ложились морщины, и нежные, мягкие пальцы – все это покорило Федю так, что нельзя было уйти от этого, нельзя было отделаться, надо было только не сопротивляться, не думать.
И Федя переставал думать. Это было счастливое время.
* * *
От Бобы долго не было писем. Последнее письмо было с западного фронта. Боба писал, что немцы наступают, и что работы очень много, и что он на самых передовых позициях. Через месяц после этого письма в кухню робко вошел солдат. Он как-то странно тихо говорил; под мышкой он нес небольшой пакет.
В пакете оказались вещи Бобы: фотографический аппарат, записная книжка, несколько фотографий, очки, книги.
– Так что их благородие в плен взяты. Очень большое сражение было. Немцы в мешок нас взяли. С трех сторон стреляли.
– Вы говорите, он в плен попал? А вы не видели, как это было?
– Никак нет, не видел. С трех сторон стреляли.
– А откуда же вы знаете, что он в плен взят?
– Так они числятся в плену. С трех сторон стреляли. Наши бежали – страсть. А только не могли бежать. Очень хороший человек был.
– Кто?
– Господин доктор. Все очень его даже любили. Если сахар у него был, или что, всегда бывало, скажет: не хочешь ли, вот, сахару. Да.
– А вы кто?
– А я рядовой 196-го Писарского полка, Фофанов Иван Васильев, отпущен на поправку. Язва желудка определилась. Господин доктор, спасибо, определил, и еще сахару дал. Да, очень хороший был человек.
В поведении этого человека было что-то странное. И почему он все время говорит «был человек». А сейчас?
Федя стал рассматривать вещи Бобы. Из белья была одна только серая шерстяная рубашка, которую Боба еще давно носил дома. Когда Федя разложил рубашку и когда потом он взял в руки его очки, то из этих двух вещей вдруг составился весь Боба, так близко, так живо, как будто он только что вышел из кухни, как будто он сейчас вернется, заговорит. Федя увидел каждую складку его веселого полного лица, услышал вибрации его голоса. Это совершенно, совершенно невозможно, что он убит. А если…?
– Слушай, говори ты Христа ради толком! В плену он или другое что с ним?
Но Фофанов опять начал говорить про мешок, и что немцы стреляли с трех сторон.
– А вещи откуда?
– А вещи доктор Шибловский велели передать.
– Кто?
– Доктор Шибловский.
– Кто это?
– А это наш младший врач, в одной землянке жили с вашим братом.
– И что он еще велел сказать?
– Скажи, говорит, что они в плен взяты.
– И больше ничего не велел передать?
Федин голос поневоле сделался раздражительным и строгим.
Фофанов вдруг встал, отогнул шинель, залез глубоко в карман своих брюк и с хитрым видом положил на стол какой-то маленький сверкающий предмет. Предмет оказался двумя золотыми обручальными кольцами, связанными шелковым шнурком.
Сердце <Феди> болезненно застучало.
– Что это?
– А это, изволите видеть, два колечка.
– Золотые?
– Так точно.
– Откуда же они?
– Доктор Шибловский велели передать.
– А что же ты сразу не передал?
– Виноват, так приказал доктор Шибловский.
– Почему же?
– Испугаются еще, говорит.
Все это было очень странно. Если Боба был обручен, почему здесь два кольца? Не хотел ли