Граф Мирабо - Теодор Мундт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хитрые глаза старого философа блеснули при этом особым выражением, которое могло бы быть неприятным, если бы вместе с тем не отражалось в нем столько сердечного добродушия.
Во внешности и даже тучности барона фон Гольбаха было что-то необыкновенно простое и прямое, граничащее почти с патриархальностью. Знаменитого же, внушающего страх мыслителя, выдавал в нем высокий, ясный лоб, на котором отражались смелость и упрямство, равно как неумолимое хладнокровие.
– Новое получается только тогда, когда мыслят или вычисляют, – отвечал маркиз Кондорсэ на вопрос Гольбаха, – потому что новое, происходящее под нашими руками, не более как старая ветошь. Но многочисленное собрание не мыслит, и чем долее оно будет вместе, тем будет бессмысленнее и более пустое.
– Нечто новое узнают еще, когда едят, – возразил Гольбах, с комизмом поднося свои пальцы к носу. – А потому мне отрадно видеть, что здесь уже собираются идти к столу. Мыслить и есть – это совершенно однородные действия человеческой природы, с тою лишь разницею, что отправляются они на противоположных полюсах организма и в двух различных направлениях представляют жизненный процесс машины. Кто ест, тот познает нечто новое и вместе с пищей въедает в себя духовные понятия, так что тучность моя есть, собственно, пантеон всяких идей. Надо только остерегаться от ошибок пищеварения, чтобы не впитать в себя фальшивых идей.
– Сегодня мы, вероятно, желудка себе не испортим, – заметил Кабанис, указывая на стол, на который в эту минуту стали приносить кушанья. – Вижу тут совершенно простые блюда, которые для высшего ума, привыкшего к тонким воскресным обедам в отеле Гольбаха, едва ли могут способствовать подъемы мышления. Какой желудок может извлечь великие идеи из кислой капусты и котлет, запах которых я чувствую? Эти торжественные обеды в Париже, по подписке, представляют собой всегда настоящее кормление скота, а потому люди из школы Гольбаха, которых я здесь замечаю, будут хромать умственно, и процесс их мышления сократится. Но лишь бы уж для этого предстоящего нам духовного голодания наступили скорее начало и конец!
– Я слыхал, ждут еще Этьена Клавьера, – возразил Кондорсэ. – Это тоже философ, и он должен открыть речью сегодняшнее пиршество. Вероятно, он задержался на бирже, состоя тайным агентом Калонна, которому помогает в его финансовых, как и многих других, плутнях. Говорят, что этому загадочному, не лишенному высших воззрений человеку английское министерство платит за ту роль, которую он играет в Париже. Он – главная пружина ажиотажа, утвердившегося ныне в Париже; но с этим соединяются у него более глубокие планы; ему хочется вызвать анархию всего общества. Однако я ему не доверяю; он не француз, а мне хотелось бы видеть одни лишь французские руки при смешении наших дел.
– Если он желает анархии, то нам следует приветствовать его как одного из наших! – сказал барон Гольбах, приятно улыбаясь. – Не забывайте, что анархия есть настоящий жизненный процесс, воздвигнутый и проповедуемый мною в моей «Системе природы». Одна лишь анархия удерживает физический и нравственный мир живым и уравновешенным, все же законы существуют и действуют лишь потому, что против них борются и их потрясают. Быть может, этот Этьенн Клавьер тоже ученик вашего старого Гольбаха? Я ведь не раз уже просил вас, Кабанис, привести его с собой ко мне обедать в воскресенье.
– Он принадлежит к тем людям, которых никогда нельзя с уверенностью получить, – отвечал Кабанис. – Иначе ваши гостеприимные обеды, тридцать лет уже делающие каждое воскресенье праздником ума в Париже, привлекли бы его. Хотя он и неприятный господин, но все накопившиеся в данное время идеи ему известны так же хорошо, как стоимость банковских билетов, в которых он орудует, как черт. Такие люди-демоны – ничьи ученики, но они требуют всего, и их можно употребить на все в данную минуту.
– Графа Мирабо я тоже здесь не вижу, – заметил Гольбах, вскинув в глаз стеклышко и оглядывая все общество. – Между тем он недавно еще раз повторил мне, что мы с ним встретимся здесь. Знаю, что этот друг не только ваш герой, Кабанис, что вы не только любите, но и изучаете его, и что ваши новые философские исследования, от которых я и для себя жду больших откровений, опираются главным образом на подобного героя человеческой природы, каким представляется Мирабо, физически и духовно. Этот Мирабо – герой духа нервов, а я слышал, что нами утверждено положение, что все лишь нервы и чувства, все идеи исходят из чувств и составляют их продукт, и что мысль образуется потому только в мозгу, что мозг есть центр, в котором все нервы находят свою точку отправления и соединения. Понимаю, что для подобного изображения человеческой природы такой Мирабо мог вам служить образцом. Я тоже никогда еще не встречал столь богато одаренного и удивительно организованного человека, и если однажды эта загрязненная придворная Франция захочет узреть деяния, достойные мужа, то этот Мирабо совершит, без сомнения, самое необычайное.
– Вы, конечно, не преувеличиваете цену Мирабо, но преувеличиваете ее относительно моих скромных усилий, – возразил Кабанис, слегка краснея. – Без сомнения, следует думать о столь совершенной натуре, как Мирабо, когда берешь на себя задачу объяснения человеческого организма. В этом человеке все – нервы, и я наблюдал, как он из своих нервов при сильном взаимодействии идей черпает все свои житейские решения. Сознаюсь, что в моих работах о связи физического и нравственного в человеке я часто думал о Мирабо, хотя в последнее время редко встречаюсь с ним.
– Все, конечно, мозг и нервы, друзья мои, – начал опять барон Гольбах. – Однако же я возвращаюсь опять к желудку, в котором признан настоящий корень моей «Системы природы». Если вы не признаете функций желудка, то он не будет вам питать нервы и мозг, а они не произведут вам никаких идей. Итак, желудок будет всегда главным пунктом человеческого духа, и ваша философия, Кабанис, принимает лишь более учтивый оборот, признавая все идеи происходящими из нервов, а не из желудка. Что скажет на это наш великий мыслитель, так сильно задумавшийся маркиз Кондорсэ?
– Вы знаете, как во всех важных вещах, я симпатизирую вам, – отвечал Кондорсэ, прервав свое глубокомысленное молчание. – Я признаю желудок, нервы и мозг главнейшими факторами бытия; то, что называется духом, состоит из желудка, нервов и мозга, об этом разумным образом спорить более нельзя. Но при этом вы забываете об одном законе, на который мне бы хотелось в особенности указать и без которого человечество с его желудком, нервами и мозгом не сделает ни шагу вперед. Это есть закон развития.
– Ах, – засмеялся Гольбах, приятно потрясая своей полнотой, – этим вы нас не выбьете из колеи, маркиз! То, что вы называете развитием, я называю пищеварением. Есть ли под солнцем что-либо более ясное? Всякая вещь развивается, перевариваясь. Кому нечего переваривать, тот не может и развиваться. Не думаете ли вы приклеить машине снаружи крылья и с помощью их заставить ее вознестись до облаков? Не эти ли восковые крылья – закон развития Кондорсэ?
– Нет, – отвечал Кондорсэ с некоторою резкостью, – мой закон развития, теорию которого я скоро выпущу в свет, ведет совсем в иное место, чем в облака. Развитие заключается в воле, без которой ваша машина из кожи, костей, желудка, нервов и мозга будет лишь чучелом без движения и слова. Наделенная же волей, машина эта обретает свое божество и с ним вместе может вознестись на солнечном коне Аполлона до высочайших сфер и достигнуть величайших целей. Закон развития в человечестве так силен, что как только люди ясно сознают его силу, то будут ею творить чудеса и без восковых крыльев Фаэтона будут летать через моря и страны. Материализм, правильно понятый, – великая вещь. Он научит когда-нибудь людей летать, в этом я убежден. На тысячи миль расстояния будут они переписываться между собою по воздуху и с быстротою птичьего полета будут навещать друг друга, как бы ни было велико разделяющее их пространство. Да, каждый, как только он постигнет правильно свое развитие, будет в состоянии продлить свою жизнь на сотни лет, в этом я вполне уверен.