Пасодобль - танец парный - Ирина Кисельгоф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему моя дочь так часто плачет? Отчего ей так горько? Ведь она с отцом. Любимым отцом. Тесно и близко. Чего ей не хватает? Я хочу думать, что ей не хватает меня. Хочу так, что сердце саднит. Я всегда рядом, но все по-прежнему. А надежда живет и живет. Моя надежда — это зараза. Хроническая, пожизненная инфекция. Она течет вяло, уже не грызет, не кусает, а лижет сердце тремя рядами острых зубов. Я притерпелась к боли, но сердце говорит о надежде. Не молчит проклятое мое сердце. Ничего с ним не сделать.
— Как обычно, подслушиваешь? — со злостью спросила дочь, глядя на меня красными, исплакавшимися глазами.
Мне хотелось ее обнять, чтобы она услышала мое сердце и поняла. Как мне сказать моему ребенку, что я с ним?
— Помнишь песенку про чудо-голубятни?
— Не помню!
Она умылась в ванной и ушла. Даже не переодевшись.
Мой ребенок не помнил свою любимую песню. Мой ребенок выключил из жизни все, что было до школы. Мой ребенок родился и жил в свивальнике, скрученном из ненависти самых родных ей людей. Какое ждет будущее мою дочь? Как ей дальше будет житься? Не знаю. Страшно мне. Всегда страшно.
Я вспомнила Нину Федоровну. Она умерла в позапрошлом году. Ее хоронил мой муж и соседки. Я не пошла, дочь тоже. Она поссорилась тогда с отцом. Он твердил о благодарности и любви, она отталкивала его руки.
— Нет! Нет! Нет! — повторяла она.
— Не хочешь видеть ее неживой? — вдруг спросил муж.
Она отчаянно разрыдалась. Он прижал Маришу к себе и положил губы на ее макушку. Они долго так стояли. А моя душа разрывалась от боли. Я снова получила подтверждение своей вины. Прощение не получится.
Бездетная, безмужняя старуха умерла тихо, во сне. Как праведница. Мне не верилось, что Нина Федоровна могла сказать о матери мужа такими словами. Она говорила, у них была счастливая семья. Убежденно и твердо. Не сомневаясь. Значит… Все ясно. Я усмехнулась. Моя дочь — прекрасная яркая бабочка, вылетевшая на свет из своего отца. Я прикнопила ее булавкой из собственной смерти, муж расправил ее крылья, не прощая меня. И она стала похожей на него. Я не знаю, хорошо это или плохо. Раньше я гордилась тем, что у меня отцовский характер, а теперь не знаю, мне повезло или нет. Моя мать уступчивая и мягкая, отцу с ней легко. Может, это залог их счастья? Несходство?
Я вернулась в свою комнату, надела на руку браслет и потрясла. В небесной реке поплыли серебряные и золотые рыбки, посверкивая на солнце пластмассовой чешуей. Я хотела, чтобы моя жизнь стала счастливее. Чтобы мой единственный ребенок не плакал в подушку. Но пластмассовые золотые рыбки не исполняют желаний. Зря я купила браслет. Тогда я сняла его и вложила в упаковку. Зачем вспоминать то, что было? Память страшнее смерти. Она всегда с тобой. До конца.
После Марина почти перестала разговаривать со мной. Как и ее отец. Только «да» и «нет».
Мне не стоило искать причину. Она была на ладони. Даже взрослый ребенок видит глазами своего сердца. Я не любила ее отца. Так она поняла. Моя дочь смотрела сквозь камеру-обскуру, подаренную отцом.
* * *
Челищев вызвал меня к себе и протянул завизированный приказ о назначении директором департамента. Я давно этого ждала. Ждала платы за сверхурочную работу. Мы с Челищевым давно перешли на постоянный контракт. Мне он надоел, как и его эксклюзивные аксессуары. У Челищева не было ни фантазии, ни умения. Но это оставалось привычно, удобно и выгодно. К тому же ко мне входили, согнув ноги в коленях. Я об этом никого не просила, но у посетителей ноги сгибались сами собой. Это казалось смешным и глупым.
Я пробежала глазами приказ и улыбнулась самой себе. Это был отличный подарок. Как раз ко дню рождения моей дочери. Ей должно было исполниться двенадцать. Я завалю ее подарками. Самыми лучшими! У нее теперь будет все. Все, что пожелает. Все, что нафантазирует. Мама богаче отца. А дети растут и начинают понимать все больше и больше. Я сумею все объяснить Маришке. Ведь она уже такая взрослая. Такая умница. Мне обязательно повезет. Я чувствовала будущее так остро, что у меня кололо пальцы острыми, добрыми иголками вечнозеленого тамариска. Моего лохматого ангела. Что-то должно произойти. Что-то хорошее. В моей крови уже неслись пузырьки обжигающе-холодного шампанского, покалывая меня изнутри.
— Поздравляю! — Челищев вдруг встал и неловко ткнулся губами мне в щеку.
Его глаза слезились. Впервые. Я чуть не расхохоталась в голос. Челищев расчувствовался! Я сразу вспомнила анекдот о водителе трамвая, который каждый день думал, успеет или не успеет эта гражданка в его трамвай. Она всегда успевала, а в один прекрасный день не успела. Трамвай захлопнул двери перед ее носом.
Челищев оказался чувствительным вагоновожатым. Я успела войти в трамвай, с чем его вагоновожатый меня и поздравил. Анекдот!
Я стала директором департамента и сразу сменила одежду. Стала носить другие прически. Плевать я хотела на дресс-код! Мои офисные костюмы из общепринятых серых, синих, черных перекрасились в белые, красные, бирюзовые, янтарные, терракотовые. Я снова стала надевать платья и на работу, и вне работы. А волосы я заплетала косами, распускала, делала узлы на макушке и затылке, скручивала симметричные и асимметричные хвосты. Другими словами, делала так, как было угодно мне, а не кому-то еще.
Начала я с красного костюма.
— Твой красный костюм навевает определенные ассоциации, — холодно заметил мой муж. — Маркер твоих новых должностных обязанностей?
— Навевать никаких ассоциаций он не может. Тем более тебе. Ты там не был. И не стоит создавать условия для выбора между красным и серым. Это и смешно и глупо, потому что неважно.
На быков действуют красные тряпки. Вот и пусть получат ею по морде! Наступило время балета с мулетой. Для балета шьются специальные «костюмы огней» из шелка, льна, креп-сатина, тонкой шерсти с вышивками, прошвами, кружевом, кантом, складками, воланами и мерцающими аксессуарами. Перед балетом с мулетой нужны бандерильи — увеселительные копья. Их вонзают в хребет быка, чтобы публике было веселее. Чтобы раззадорить и разозлить быка. Пара зеленых бандерилий — «не очень-то и хотелось», пара синих — «кому ты нужен?», пара красных — «а не пошел бы ты…!». И в последний заход шпага с муэрте — «сдохни, скотина!».
Я тоже хотела повеселиться. Очень! Имела право! У меня украли дочь. Это наказывается публичной, позорной смертной казнью. Мне на потеху. Прощение быку не полагалось в любом случае. Я жаждала крови. Два бычьих уха и хвост.
Я снова стала дефилировать между своей комнатой и ванной в нижнем белье. Раньше стеснялась, теперь перестала. Забавно! Стеснялась собственного мужа! Меня хотели другие мужчины, это легко было заметить, а я стеснялась саму себя. Из-за него! Скотина!
Красная мулета быка раззадорила, я хорошо почувствовала. Женщина всегда это чувствует. Это было грандиозно! Это было смешно! Только мне стоило разогнуть спину, только мне стоило разжечь глаза, как я стала желанной. Как прежде. Я могла торжествовать. Злобный иберийский бык краснел трепетной ланью в шлейфе духов, подаренных любовником Челищевым. Смуглая шкура наливалась кровью, как кожаный вьючный бурдюк хорезмским красным вином. Вином, разогретым желанием, как солнцем. Вином, перебродившим в ром в жарких трюмах португальского корабля. Таким жарким, что я чувствовала дыхание крови, проходя мимо. Я проходила мимо и улыбалась, вдевая в твердые бычьи губы кольцо с моей печатью «Нельзя». Я улыбалась, отпечатывая на смуглой шкуре раскаленное тавро моей улыбки с моей печатью «Нельзя». Так больно, так обжигающе, что бычьи губы невольно кривились. Его бычьи губы кривились, мои улыбались. Каждый день. Каждый день в ярме из моего постоянного присутствия. Каждый день в загоне рядом со мной.