Дама в палаццо. Умбрийская сказка - Марлена де Блази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Джованни, словно священник на воскресной утренней службе, проходил мимо ряда тепло укутанных старых детей, пожимал каждому руку и желал доброго утра.
— Ringraziamo Dio per un altro giorno, ragazzi, — кричал он, поглядывая на небо. — Слава Богу за новый день, ребятки.
Дело в том, что Франко, Джованни, Эмилио и Рафаэлло, заведения которых располагались в пятнадцати метрах друг от друга на Виа дель Дуомо, родились в один год и выросли в одном и том же окружении. Четверо вместе учились в школе, вместе были детьми, взрослели, ухаживали за девушками, женились, заводили детей, теряли родителей, а теперь они, шестидесятилетние, сосуществовали, как братья, любящие и поддразнивающие друг друга, и их скромное рыцарство, по-видимому, не исключало периодических интриг и вендетт.
Час спустя, после прогулки и капуччино, мы возвращались к себе и тоже брались за работу. Растапливали камин в гостиной, открывали дверь на террасу отбивающему девять часов колоколу и сопрано, которое в учебном классе Палаццо ли Сетте возносили молодые голоса до верхнего ми. Словно солнце пронизывало туман.
Не признаваясь друг другу, мы оба старались найти себе занятие поближе к двери на террасу. На самом деле мы дожидались сцены с корзинами.
Для обитателей верхних этажей домов на Виа дель Дуомо визг мотоциклетных гудков возвещал прибытие почты, или туфель — с новыми набойками, начищенных до блеска и завернутых в бумагу, перетянутую бечевкой, — или отбивных, или сыра, или унции молотых цветов фенхеля, забытых вчера вечером в «Льи Свиццери» и необходимых для утреннего жаркого из телятины. Затем слышалось множество шагов, старых и молодых, хлопали открывающиеся ставни, и вниз спускались на веревочках корзины, в которые разносчики клали товар. «Ессо fatto, вот, готово», — говорили они.
Скрипели поднимавшие корзины лебедки, и доставщик — почтальон или ученик сапожника — криками сопровождал вознесение, пока товар не попадал в надежные руки, после чего в тихом восторге возвращался к своему велосипеду, чувствуя себя, кажется, так, будто только что на его глазах корова прыгнула через луну.
— Buongiorno, buona giornata, grazie mille, добрый день, добрый день и тысяча благодарностей, — словно «Те Deum», твердил каждый.
Уже через несколько дней нашей жизни на Виа дель Дуомо я начала опасаться за нее. Жизнь была так хороша, что хотелось ее сохранить. Хотелось, чтобы она такой и осталась. Радость — как и красота, любовь, цветок — отчасти состоит из страха, меняется и умирает еще в расцвете. И я очень скоро начала побаиваться, что однажды утром выгляну в окно на Виколо Синьорелли — а ее не окажется. Разве можно было не сомневаться, останутся ли на прежнем месте Франко и Джованни, Эмилио, Рафаэлло и Алессандро? Будут ли и завтра руки Джованни теплыми от свежего хлеба? Не окажутся ли скрип лебедок и крики актеров кратким эпизодом, мимолетным и эфемерным? Хронисты, очарованные местами, где жили, склонны вздыхать над ушедшим по воле природы или людей. И они правы. Так было тогда, и потому больше не повторится. Где-то году в сороковом до Рождества Христова Гораций сокрушался, что кислым стал лук-порей — некогда сладкий, как луковицы гиацинта — росший на склонах, где стояло его Луканианское селение. Он был недоволен уходом за могилой Марцелла и странными прическами, которые стали носить молодые женщины в селении. А отлучался он всего на год.
В ближайшие дни мы подолгу и усердно трудились, стараясь сгладить раздражающие нас недостатки обстановки бального зала. Слишком тонкие двери, низкие панели, фабричная плитка на полу — мы засучивали рукава, ставили новое красивое бра рядом с мягким креслом, выдвигали изящный японский сервиз на передний план второй полки подсвеченного буфета. Бальный зал оправдал наши ожидания, он был достаточно красив. А для утоления первобытного голода недавно разбивших бивуак цыган мы по очереди совершали короткие вылазки за cappuccini или парой пирожков. За двумя-тремя ломтиками белой пиццы в толстой оберточной бумаге. Джованни, когда у него случалась свободная минута, медлительно вышагивал вверх по лестнице, чтобы доставить наш ланч. Толстые ломти хлеба, между которыми виднелись краешки мортаделлы или салями. Откупоренную бутылку «Рубеско» и надетые на нее кверху донышками бумажные стаканчики. Случайно так получалось или нарочно, но мы все время проводили в бальном зале. Может быть, мы привыкали к роли хозяев дома. Мы ложились вздремнуть прямо на ковре, словно у нас не было постели, и уверяли себя, что если мы уступим вечера будуару, покупкам, готовке и застолью, все поблекнет. В таком промежуточном состоянии мы провели больше недели: вроде бы переехали, но еще не жили в бальном зале. Слишком хорошо мы научились ждать.
Когда я задумывалась о событиях того первого вечера в бальном зале, о великом столкновении Неддо и Эдгардо, о вспышке Неддо, о рыцарском поведении Эдгардо, мне хотелось извиниться за свою неловкость — но в чем был мой грех? Я не виновата была в их вражде и не подстраивала их встречи. С Фернандо мы никогда о том вечере не говорили, не говорили и с Эдгардо, когда он заходил к нам в сумерках, извлекая из бездонных карманов жестяные коробки русского чая или заказанный у «Джилли» во Флоренции шоколад домашней выделки. Я взбивала яйца со сливками и бренди, подсластив бурым сахаром, и мы пили из стеклянных чашек, сидя у огня, и он говорил, как это вкусно, а я понимала, что он хочет сказать, что ему с нами так же спокойно, как нам с ним.
Не заговаривал о первом вечере и Барлоццо, появлявшийся около восьми, втискивавшийся между нами и нашими тряпками и внушавший, что пора уже привести в божеский вид самих себя и переодеться к ужину, черт побери. Сам он в такие вечера имел довольно блестящий вид: волосы зачесаны на прямой пробор и пахнут, как целая парикмахерская, чистая выглаженная рубашка заправлена в темно-синие шерстяные брюки, которых я прежде не видала. Согласно недавно установившемуся ритуалу он вез нас к Миранде, а там нас уже ждала Тильда, и мы ужинали вчетвером. Миранда, как только освобождалась, подсаживалась к нам. Если мы заставали там Орфео и Луку, они переставляли свои стулья, разворачивали свой сыр, и каждый из нас выпивал больше вина, чем выпил бы в одиночестве.
Завернутая в меха и подогретая вином Тильда сдерживала свои чары искусительницы. Заметив, что очаровала старого Князя, она не соблазняла, а мягко отстраняла его. «Эй, ты — милейший человек, но эта была всего лишь шутка». Конечно, Барлоццо понимал ее игру, но все же оставался под ее чарами, не прося от нее ничего, кроме присутствия, а от ее чар — ничего, кроме возможности ощущать их. Довольный уже тем, что способен радоваться, Барлоццо был сражен Тильдой, и это пошло ему на пользу.
Когда я все же задумалась о покупках и стряпне, мне захотелось простого ужина. Я спозаранок отправилась на зимний рынок, темный и туманный, как погреб, где только что отжимали виноград. Замотанные шарфами и платками крестьяне, как призраки, выныривали и скрывались в тумане: кто нес кочаны капусты, кто пальцами в перчатках подносил спичку к углям или растопке в горшке под металлической клеткой с птицей или в старом ведре, кто растирал озябшие руки и хлопал себя по плечам. Я нашла прилавки, заваленные кардонами, кабачками и тыквами, надрезанными, чтобы обнажить оранжевую мякоть, и другие с репой, пастернаком и кореньями сельдерея, сложенными в шаткие пирамиды. А у Томазины были перцы. Корзина ярко-желтых перцев и маленьких кривых зеленых перчиков, которые иногда называют «ведьмин нос». Милая Томазина набила ими мою матерчатую сумку, перемежая желтые с зелеными, создавая натюрморт и рассказывая, как хороши перцы, поджаренные с диким фенхелем и ломтиками хорошей картошки, если я такую найду. Я нашла.