Танцы со смертью: Жить и умирать в доме милосердия - Берт Кейзер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последний вечер мефроу Понятовски. Ее сын Петер не хочет при этом присутствовать, то есть не в самой палате. Он уже пару раз меня спрашивал, действительно ли всё будет так жестоко, так явно, так сразу. Ему бы хотелось, чтобы его мать была больше больна, больше страдала, больше смирилась, была бы чуть ли не при смерти, уже на краю могилы, так, чтобы одного маленького толчка, ну да, маленького толчка, скорее касания, уже было достаточно, чтобы она, ах, вы же меня понимаете, правда? Но не так, как теперь. Ведь она же, чёрт возьми, еще ходит!
Я могу его понять, но ее могу понять еще лучше. Мы договорились, что придем к ней вдвоем с Мике. Петер будет в здании, но не в самой палате.
Когда мы являемся точно в 8 часов, нас отправляют обратно! Она хочет сначала посмотреть последние новости. Одна. «Что она себе думает? Что заказала пиццу с доставкой на дом?» Мике заметно нервничает.
После окончания передачи она нас зовет. Когда мы входим, она стоит у окна. «Взглянуть еще разок на природу». Быть может, она хотела послушать новости, чтобы еще раз окинуть взором нашу планету.
Мы немного разговариваем друг с другом. Я говорю ей, что она чудная женщина, что я благодарен судьбе за то, что встретил ее, и что для меня никогда не было в тягость о ней заботиться. Она отвечает, что горда тем, что я был ее врачом, и тем, что мы стали друзьями. Она встает, со слезами целует меня в губы и вручает мне конверт. «Я кое-что для тебя написала, собственно говоря, переписала, потому что ты ценишь это больше всего».
Я стою, неловко, со стаканом болиголова в руке, потому что ни за что не хочешь кому-либо навязывать смерть. Она ищет в шкафу бутылку, которую мы должны откупорить сразу же после ее смерти. Когда она ее наконец нашла, она снова встает, на этот раз чтобы достать штопор, «потому что сами вы, конечно, его не найдете».
Когда со всем этим покончено, она с облегчением ложится. Я советую ей сесть, потому что так будет легче пить. Сделав несколько глотков через соломинку, она говорит: «Дорогой мой, эта соломинка слишком большая». И ей нужна синяя. Она больше подходит. После этого она просит платок, чтобы стереть липкий след с губ. «Хочется, чтобы до конца всё было как следует. Нет, этот не годится, дай красный».
Когда она всё выпила, мы берем ее за руку.
«Знаете, – говорит она, – прекрасно, что я могу умереть, когда рядом со мною двое друзей». Она собирается еще что-то сказать о друзьях, о дружбе. Мы слышим: «Потому что люди, вы… люди… которые…». Она засыпает, и спустя семь минут она уже мертва. А мы всё не можем прийти в себя.
У меня чувство, что мы могли бы потянуть время, что можно было бы еще чуть-чуть поболтать. А сейчас всё выглядит так, словно мы ее утопили, не дали ей выговориться. У Мике другое мнение. «Если бы мы завели беседу, нам было бы гораздо труднее дать ей питье. И в конце концов, для чего мы сюда пришли?»
Всё это время ЛаГранж, недоуменный пророк, сидел перед ее палатой, вроде бы погруженный в чтение романа Эмиля Золя Нана, на самом же деле ничего не упуская из виду. Так, он видел, как врач и сестра в восемь часов осторожно вошли в палату, чтобы почти сразу же выйти оттуда. Через двадцать минут они снова вошли туда и в девять вышли оттуда. Чуть позже в палату вошел врач и вышел уже с бутылкой вина. Спустя две минуты сестра еще раз вошла в палату (забыла штопор) и тоже сразу же вышла. Наконец, в полдесятого в палату вошел сын и вскоре вышел оттуда рыдая. Тогда старшая сестра сказала: «Мефроу Понятовски умерла». Спрашивается, какой сценарий состряпает он из всех этих хождений?
Только когда я вернулся домой, заметил у себя в кармане конверт. Она переписала мне отрывок из Джозефа Конрада:
«Droll thing life is – that mysterious arrangement of merciless logic for a futile purpose. The most you can hope from it is some knowledge of yourself – that comes too late – a crop of unextinguishable regrets. I have wrestled with death. It is the most unexciting contest you can imagine. It takes place in an impalpable greyness, with nothing underfoot, with nothing around, without spectators, without clamour, without glory, without the great desire of victory, without the great fear of defeat, in a sickly atmosphere of tepid scepticism, without much belief in your own right, and still less in that of your adversary»[167].
Дорогой Антон,
У Конрада тоже бывали дни, когда он чувствовал себя немного лучше.
Но не много.
Не намного лучше и не так много дней.
Если кто-то попросил тебя о смерти, то с того момента, как ты сказал: «О’кей, мы это сделаем», – у тебя уже больше не будет покоя, пока он или она в заключительной сцене не закроет глаза и не потеряет сознания. Как только это случилось, впервые за долгое время мне становится чуть-чуть легче. Вновь чуть-чуть легче.
Навещаю Брама в больнице. Да, он снова там, с острой кишечной непроходимостью. Лежит на кровати в переплетении кабелей, шлангов, дренажей. Кажется, что он в них запутался.
Спрашиваю его: «Как себя чувствуешь?»
– Твой вопрос напомнил мне ответ Луиса Армстронга, который я услышал вчера в одной передаче. Кто-то спросил его: «Что такого особенного есть в джазе?» И он ответил: «If you’ve gotta ask, you’ll never know» [«Если об этом спрашиваете, то никогда не поймете»].
Не знаю, может, он думает, что я захожу к нему только для того, чтобы увидеть, что он еще не в могиле. У меня были там кое-какие дела, и не зайти к нему было б еще хреновей.
Его путь к концу напоминает трепыхание подстреленной птицы. Получив заряд дроби, она не падает камнем на землю, но, отчаянно трепеща крыльями от боли, делает рывок вверх и потом уже резко летит к земле, расшибаясь, словно врезалась в стену. Но Брам не перестает трепыхаться, и, хотя земля всё ближе и ближе, метр за метром ведет он схватку с Ангелом Смерти, который, впрочем, вовсе не хочет, чтобы Брам уже коснулся земли в месте, всё еще отстоящем от вырытой им для него могилы.
Брам всё же снова возвращается домой, хотя у него и нет больше домашнего врача. Он просто больше не хочет обращаться к своему прежнему домашнему врачу, потому что тот слишком уж медлил, несмотря на сильные кровотечения. Трудно себе представить, чтобы доктор Данделс («Геморрой! И всё тут!»), из-за процессуальной ошибки которого он приговорен к смерти, был с ним рядом на этом последнем отрезке пути.