Чужая кровь. Бурный финал вялотекущей национальной войны - Леонид Латынин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Стыдно против него с мечом, – сказал Борис, – выживет, будет моим, нет – проку в нем мало, даже шкуры не снимешь, а снимешь – не согреешься: не медвежья, не лисья, не кунья, не сохачья, не волчья, пусть тогда его дерево съест и трава выпьет. – И он тронул Гирда за плечо. – Да меч оставь, да лук положи, только смотри, не так уж он слаб, как грязен.
Гирд был родом дан, дом его стоял возле великой датской стены рядом с рекой Эйдер, прежде чем судьба сделала его великим воином и забросила в Зеландию в Изер, а потом он перебрался в Англию, в дружину Свена, и, возможно, погиб бы в резне, устроенной среди данов Этельредом, но за год до 13-го дня месяца ноября 1002 года, в день Иоанна Златоуста, Гирд перешел на сторону Этельреда и сам резал, рубил и колол своих единородцев с их детьми, женами и стариками, ненавидя их за то, что они пришли на чужую землю, чтобы сделать чужую своей. Он был честен, потому предал своих во имя правоты и справедливости, которая, как флюгер во время меняющихся ветров, крутится и не имеет смысла, вернее, имеет их слишком много, чтобы было можно выбрать один, приближающийся к истине. Так удобно для себя полагал Гирд, и он был прав, как и всякий человек, меняющий землю на землю, страну на страну, народ на народ, язык на язык, – охотно, легко, непринужденно, бесцеремонно, проворно, нетрудоемко, наконец, беспечально.
Впрочем, увы мне, спустя почти тьму лет и какой-нибудь Савинков, не менявший вовсе язык на язык и народ на народ, как и Гирд, не Божьим, но Шемякиным судом судил себя и ближних своих, пребывая в справедливости, благородстве и мерзости одновременно. И небеспамятство – не панацея от слепоты.
Посему чудно ли, что и Гирд, насмотревшись новой крови и не найдя в себе больше правоты, не дожидаясь Свена, который в следующий 1003 год пришел в Англию, чтобы новой варварской кровью англосаксов смыть святую кровь данов, оставил остров, как тысячи других воинов, жрецов, монахов, бегущих от своих старых и новых вождей, старых и новых церквей, королей, царей, но прочая, прочая, прочая, чтобы собраться на огромном бесконечно свободном еще пустыре и просторе, который уже имел имя Русь, и затеряться в этом просторе, и забыть кровь саксов и данов, забыть Свена и забыть Этельреда, и забыть друзей своих, настоящих и будущих, и врагов своих, и имена их. Даже сочетание звуков в этих именах – и Кэя Сенешаля, и Гавейна, и Палахада, и Персиваля, и Тристрама, и сэра Фергусуса, и Мелеганата, и Борса, и Лонезепа, и Берлюса, и Ивейна, и Агравейна, и всех Мордретов, и сэра Белобериса, и Гахериса, и сына его Триана.
Забыть даже небесные звуки, что составляли имя его первой любимой, божественной Элейны, и второй любимой, Лионессы, и последней любимой – сестры Лионессы, Лионетты, чтобы на место всех этих имен, стертых прочно и вечно, как стирается в компьютере память из-за внезапно вырубленного электричества, возникли другие, ставшие скоро привычными, звуки:
Ставр, Горд, Джан Ши,
Волк, Перс, Борис, Карп,
Глеб, Владимир, Малюта, Кожемяка,
Тарх, Воробей, Москва, Киев,
Суздаль, Новгород, Волга, –
и, конечно, те, что составляли имя Малы, первой в этих снегах любимой Гирда, и второй – именем Добрава, и третьей – именем Неждана. И исчезли прежние звуки и память, словно у русского ребенка, попавшего в годы великого бегства через тьму лет из России в Америку, быстро и надежно.
Гирд стал молчаливым и угрюмым смердом князя Бориса с новым именем – именем народа его – Дан, как в свое время Петр Первый, казнив латынина по вере, дал это имя роду выходцев из первого, уже прошлого, бедного Рима.
И охота, в которой выпало участвовать Дану, была скучна, буднична, как почти вся жизнь Дана, кроме праздничного тепла Малы, Добравы и Нежданы, в этой холодной, снежной, нетуманной земле.
К бедному Медведко, вставшему перед Даном из-под московской земли, он не испытывал бы ровным счетом никакой личной злобы и даже интереса, как и к Деду, валяющемуся в его теплой медвежьей шубке на снегу, в крови, облепленной, как кусок мяса пиявками, мертвыми собаками, если бы не его, Данов, дог, подарок Этельреда за удачную резню его соплеменников, лежащий с перебитым хребтом голой английской шкурой на московском снегу и еще вздрагивающий время от времени от раздражения при мысли о нелепо, быстро и бесцельно принятой смерти.
И на предложение Бориса он среагировал бы, как пружина взведенного курка, если бы не дог, – это была бы забава для него, воина, сильного мечом, ножом и английским боем, которому в свое время его учил сам Этельред.
После того как Купава подняла и опустила платок, Дан сделал первое движение, подчиняясь приказу начала боя. Он подошел к Медведко и мгновенно, не прерывая движения, кожаным кулаком нанес удар справа в бело-розовую от долгого подмосковного прерванного сна Емелину челюсть.
Обряд вызова и ритуал начала рыцарского боя был бы здесь смешным: перед ним был зверь.
Наверное, так же было бы смешно ждать от волка рыцарских жестов в ответ на вызов.
Емеле же знак Купавы ровным счетом ни о чем не говорил.
В любом другом случае Гирд свернул бы на сторону челюсть даже быку. Но Емелю спас первый закон русского боя: понимая, что противник внезапен, незнаком, непонимаем ни в том, что он делает, ни в том, зачем, ни в том, что он умеет, – необходимо повторять его движения, как тень человека повторяет движение человека, как вода повторяет движение весла, как воздух, огибая удар, повторяет движение ножа, как снег повторяет рисунок ветви, падая на нее, и в это время можно получить первую информацию о происходящем.
Следовательно, первый закон русского боя мог бы быть передан ощущением, в котором растворены и перемешаны смыслы и задачи: узнать, понять, осознать, постичь, прочитать, определить, кто перед тобой. Понять, зачем, как, в какой степени сделал это противник, и противник ли это. Первая стадия – это четыре вопроса, на которые надо получить ответ, не раня и не останавливая противника или друга, чтобы не произошло путаницы: возможно, это игра, возможно, насмешка, возможно – желание убить, возможно – желание проверить, стоит ли тебя сделать другом или, вытерев ноги, идти дальше. Поэтому кулак Гирда, больно разбившийся о дерево дуба, был для Емели по-прежнему так же непонятен, как и до той доли мгновения, когда рука, совершив движение от правого плеча Дана через линию груди, возле левого плеча передала движение ног штопором по кругу вверх, через кулак, сквозь препятствие. Удар был остр, пронзителен и силен, но и дуб вполне соответствовал удару, он и без умения двигаться вполне прилично стоял на ногах.
Крик Гирда был свиреп и болен.
Емеля был рядом, сухожилие кулака даже касалось шеи Емели, но то, что Емеля сейчас не был привязан к дубу, делало движение Гирда смешным и милым. Второй прямой ввинчивающийся удар левой в лицо Емели был еще мгновеннее и попал в ту же вмятину в дубе, выбитую правой, этот удар был сильнее и злобней, и кожа сухожилия левой руки Гирда даже коснулась немытой шеи Емели. Руки повисли, как плети, Гирд отошел, и осталось неясно, в игре или в бою участвовал Емеля, потому что, вполне вероятно, Гирд был готов промахнуться, и именно на это рассчитывал. И его бешеные удары, разбившие его руки, – всего лишь желание причинить себе боль в силу любви причинять себе боль.