Душа моя Павел - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– А почему и Евгения из «Медного всадника», и Германна из «Пиковой дамы» он наказал безумием? – не унимался Сыроед. – Одного за любовь? А другого за нелюбовь? При том что сам этого безумия больше, чем нищеты, боялся. Почему так?
«Для меня они, что ль, всё это говорят?» – думал Павлик с благодарностью, но парни, похоже, уже о нем забыли и говорили с таким азартом, как будто играли в новую игру, вошли во вкус и давили друг на друга начитанностью, а может, Пушкиным спасались в однообразной тоске неубранных полей. И значит, не такая уж бессмысленная и скучная наука филология, если утешение в ней есть для ума и сердца осенними деревенскими вечерами.
– Или вот Лиза Муромская переодевается в крестьянское платье, и это трогательно и смешно, а когда капитан Миронов велит своей дочери перед взятием крепости надеть вместо обычного платья сарафан – ужасно. Ведь этот сарафан – единственная ее защита.
– А «Капитанская дочка», Женька, вообще жуткая вещь, если так задуматься. – Это уже Данила сказал. – Береги честь смолоду. Ну ладно, Гриневу понятно, как свою честь сберечь: не целуй злодею ручку, отдавай карточный или какой там долг, храбро сражайся, не изменяй присяге, защищай любимую девушку. А Маше как? То, что ее не изнасиловали, – это ведь чудо какое-то. Сначала Пугачев с его бандитами, потом Швабрин, а потом еще Зурин с его офицерьем. Помните его приказ, когда они схватили Гринева как пугачевского кума: того в острог, а хозяюшку-то к себе. А зачем к себе? Ведь не для того, чтоб чаем угощать? Хорошо, Зурин узнал Гринева. А если б нет? Что б тогда гусары сделали с дочерью героя? Господа гусары, молчать…
– Античный роман, – снова щегольнул эрудицией Бокренок. – Там тоже про то, как девушки попадали к пиратам и невинность чудом сохраняли.
– Античный? – взревел Данила. – А Харлова Лизавета тебе как? А Василиса Егоровна, голая, растрепанная, у которой казаки сначала мужа повесили, а потом ее же все вместе и отделали? Так Пугачев ее не из жестокости, а из милости велел прикончить. И это всё – детям, в седьмом классе?
– Не знаю, в школе читаешь – не замечаешь как-то.
– Я замечал, – сказал Павлик и покраснел. Он и правда это место, когда читал, почему-то запомнил и ужасно его стыдился, как будто его заставили подсмотреть нехорошее. И не хотелось ему после этого ни про Петрушу, ни про Машу сочинения писать: никак не шла у него из головы старая нагая ведьма у крыльца.
– Кубик Рубика, – произнес Сыроед, и было непонятно, сказал он это про Пушкина, который крутил, как хотел, своих героев, или про тех, кто об этих героях дилетантски рассуждал.
Данила вспомнил сломанную игрушку и огорчился:
– Девчонки будут сентиментальничать, мальчишки повесничать, а мы станем старыми хрычами и хрычовками. И не дожил.
– Пидорасы его убили, – сказал Бокренок мрачно. – Пойдем Кавке морду набьем.
– Ты, что ль, набьешь?
– Пашку попрошу.
– Да не, Кавка тут ни при чем, – сказал Данила примиряюще.
– А может, он сам смерти искал? – смахнул слезу Сыроед, и все вдруг увидели, что он пьян в хлам от переживаний и таки изобрел для себя еще одну порцию пунша или раздобыл сифон, а стало быть, и для этого Пушкин сгодиться может.
– А чего мы вспомнили-то его вдруг?
– Лицейский день, – отозвался кто-то. – Девятнадцатое.
– Это если по старому стилю, – сказал Бокренок тоскливо и поежился. – А по нынешнему – только тридцать первого будет.
Все замолчали. Спать пора было ложиться. Завтра снова в поле. И только вечером – сто двадцать пять граммов и ни одним граммом больше. Бодуэн за этим строго следил. И делиться друг с другом не разрешал. И сколько еще таких дней? До Нового года здесь, что ли, и вправду сидеть?
И прошла еще одна неделя. Теперь уже всем было понятно, что на факультете от них отреклись или в самом деле заключили секретный договор и тайно продали в колхозную неволю. Так долго студенты не работали на картошке никогда. Месяц, самое большее полтора. И в договоре между совхозом и факультетом это было написано. А дальше – учебные планы, списки литературы, преподаватели начинают возмущаться, учебная часть беспокоится, кафедры ропщут, ученый совет бьет тревогу, из Министерства каждый день звонят, на парткоме все заседания начинаются с одного вопроса: как там на картошке? Но в этот год пошло не так. Из-за Олимпиады, из-за войны в Афганистане, из-за Продовольственной программы, которую уже задумали в просторных кабинетах Госплана и ЦК, но еще не знали, как выполнять, затянулись сельхозработы по всей стране. Один Бодуэн был спокоен:
– Вы эту картошку как счастье потом вспоминать будете. А я их за каждый лишний день в десятерном размере платить заставлю. Они на нас разорятся, дураки.
Но даже этими посулами народ было не утешить. Не денег хотелось, а домой. И Павлику после Алениных невнятных слов и темных обещаний тоже больше всего этого хотелось, но ускорить возвращение он не мог.
А Бодуэн всё понимал и рассказывал свои сказки:
– Значит, так, судари и сударыни. Кому отдыхать, перекуривать – пожалуйте, рабочий день восемь часов – и отдыхайте. Но имейте в виду: всю свою зарплату вы проедаете, так что не получите ничего. Кому деньги охота зарабатывать – работайте и свое, обещаю, получите. Деньги в совхозе есть, и хорошие деньги, что б они там ни говорили. А тем более с таким урожаем. Трудиться будем на совесть и учет поведем честно, без обид, с коэффициентами за всё: за выходные, сверхурочные, сложные погодные, суточные, авральные. Даже за то, что на поле пешком ходим, а не на автобусе нас везут, за то, что воды горячей и сортиров нормальных нет, – посмотрел он на Богача, – за всё пусть платят. Неволить никого не стану, но деньги будут как в стройотряде. Я с совхозным бригадиром этот вопрос решу, а иначе мы в поле точно не выйдем.
– Послушают они тебя, как же… – сказал Роман ревниво: он никак не мог смириться с тем, что власть потерял и всякая шантрапа, непонятно к какой национальности относящаяся, им командует, а сама мысль, что можно было потребовать с совхоза деньги за отсутствующие в поле удобства, его окончательно добила.
– Никуда они не денутся, – усмехнулся Бодуэн. – А если что, я на них газету натравлю. Их надо бить их же оружием и никому не позволять над нами довлеть.
– Чего-чего не позволять? – встрепенулся Сыроед, как при поклевке, и прищурил глаза.
– Давить на нас не давать.
– Матчасть учи, профессор! – подсек Эдуард торжествующе. – Русский язык храни. Норму блюди. Довлеть и давить – это разные слова. И нельзя ни над кем довлеть. Правда, Рубчик?
– Довлеет дневи злоба его, – подтвердил Данила. – Эдичка прав. Довлеть – это значит «хватать, быть достаточным».
– Ну так довлеет тебе пятьдесят грамм каждый вечер, и не каплей больше! – рассердился Бодуэн.
– Граммов.
– А вот тут нет, – опроверг Данила. – Возможны оба варианта.