Хтонь. Человек с чужим лицом - Руслан Ерофеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А действительно, чем поможешь людям, верящим в «чумные камни»? Особенно восхищали грозные и многозначительные повторы и неизменное возвращение автора к одному и тому же страшному, навязчивому слову: «Чума!.. Чума!..»:
Он тогда заучил наизусть эти строки, еще не зная, что всего через несколько месяцев ему вместе с братьями во Христе придется участвовать в борьбе с эпидемией в Черногрязинской губернии, которая «зацвела» холерной сыпью в числе первых. Тогда никто из них еще не слышал слова «холера» — все полагали, что людей поразил некий особый вид чумного поветрия. Именно чума! Что же еще? В народе шептались, будто смертельную хворь занесли жиды и немцы-доктора или что это наказание свыше за грехи человеческие. Но общество Иисуса Сладчайшего предпочитало шагать в ногу со временем и, несмотря на крайний консерватизм в вопросах веры и защиты престола, не чуралось самых передовых открытий науки. Именно усилиями адептов тайной организации удалось точно установить природу загадочной заразы и выработать меры по противодействию оной. Благодаря влиянию общества Иисуса Сладчайшего получилось добиться от церковных и светских властей наложения запрета на целование икон и крестов во храме, а также на причастие и любые требы, связанные с употреблением церковной утвари множеством людей.
И началось… Ответом на «кощунственные» нововведения был грандиозный «холерный бунт», который оказался пострашнее чумных, захлестнувших Москву в прошлом, XVIII веке. Верховодили беспорядками, как обычно, дикие русские батюшки, у которых резко упали доходы в связи с запретом на проведение многих треб, большинство из коих, как водится, были не бесплатными. Юноше, в числе прочих адептов общества, довелось участвовать в подавлении «холерного бунта» с оружием в руках. В одной из особо ожесточенных стычек он потерял своего лучшего друга, единственного близкого человека на земле…
Вот теперь и досюда докатилось… Юноша с остервенением пнул намалеванную на валуне черепушку. Небольшой булыжник, которым были прижаты деньги, покачнулся и скатился вниз, больно ударив его по коленке, а под ним неожиданно обнаружился тощий ободранный крысеныш — не взрослая особь, а крыса-подросток. Глаза подкрыска светились в темноте красным. Он не спешил убегать и внимательно наблюдал за человеком. Откуда он здесь взялся? Наверное, ждет, когда принесут еду. Юноша цыкнул на наглую тварюшку, но даже тогда крысеныш не ушел. Так и пришлось шагать дальше, все время чувствуя спиной колючий взгляд его крошечных глазок-бусинок.
Западный край небосвода, за который несколько часов тому назад закатилось дневное светило, уставшее за день смотреть на людские непотребства, озаряли неровные мерцающие вспышки. За горизонтом явно бушевала гроза.
А в сущности, мысленно рассуждал молодой человек, приглушенно стуча подковками башмаков по пыльному ночному проселку, чума — не в крысах и не в зараженной воде, а — в головах! И болезнь эта такова, что любая заразная хворь перед ней — все равно что обычный насморк! Вот взять хотя бы ту же Минкину… И он с удовольствием повторил вслух любимую строчку из «Пира во время чумы», состоящую всего из четырех слов — четырех страшных пушкинских ямбических ударов:
ИТАК! ХВАЛА! ТЕБЕ! ЧУМА!
Засмеялся и уже мысленно продолжил:
Ему вдруг стало удивительно легко, страх перед сегодняшней ночью свернулся в клубок и скользкой гадюкой уполз, затаился где-то в темных закоулках души.
Колокольня выросла впереди внезапно — словно лихой тать[44] на ночной дороге. Сельская церквушка, в которой назначено было отпевание усопшей, располагалась на отшибе, при старинном кладбище. Молодой человек пару раз чертыхнулся, споткнувшись о вросшие в землю трухлявые кресты-«голубцы» с треугольными крышами — в точности такими же, как у здешних изб. Надгробные памятники, судя по всему, догнивали тут еще со времен «тишайшего» царя Алексея Михайловича, если не ранних — уж больно форму имели архаичную. Их явно сколотили еще до раскола, да и рублены они все были топором, а не пилены пилой, которая появилась на Руси только при Петре-батюшке. Большего было не разглядеть при свете фонаря, заботливо врученного гером Вениамином, который юноша старательно прикрывал полой своего кургузого плаща-крылатки.
Тяжелые двери долго не желали отворяться, будто по какой-то им одним известной, но весьма значительной причине не хотели пускать молодого человека внутрь. Наконец одна из створок подалась с душераздирающим скрежетом, и юноша ощупью ступил в темный притвор. И тут же чуть не поскользнулся на злобно пискнувшей крысе. В нос ударил тошнотворно приторный запах. О, этот запах!.. Его, увы, слишком хорошо знал отрок неполных восемнадцати лет. Запах сразу напомнил нежно любимого человека. Тот день, когда он видел его в последний раз. Ибо тогда от любимого пахло именно так. Тление? Нет, это было ничуть не похоже на запах тухлятины, свойственный разлагающимся телам животных. Мертвая человеческая плоть пахнет совсем иначе. Это несколько напоминало смесь старинных духов пожилой дамы и жженого сахара, но полностью описать словами сей запах нельзя: надо чувствовать. Единственное, что о нем можно было сказать наверняка — что он приторно сладкий, до тошноты. Тогда юноше удалось побороть эту тошноту и поцеловать любимого в навеки остывшие губы. Он даже мучительно пытался запомнить то ощущение, впитать страшную приторную сладость всеми порами кожи, чтобы она осталась с ним навсегда. Это последнее, что любимый отдавал ему. Долго потом эта патока преследовала его — казалось, ею пахли постель, еда, носильные вещи и даже просфора на святом причастии. И всегда очень остро ощущалась близость, присутствие любимого рядом. Ощутил он это и сейчас. И сразу укрепился духом.
Ночной гость откинул полу своей черной, словно перепонки нетопыря, крылатки, и осветил внутреннее пространство притвора. Ноги его супротив воли подкосились, а колени задрожали, как у расслабленного[45] нищего на паперти, хотя он и был подготовлен увидеть то, что предстало его взору.