Призрачный поцелуй - Нелли Хейл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В том, что смерть – не конец, я внутренне (и абсолютно) убеждена.
Порой на меня накатывает знание, что я ходила по земле прежде и что рано или поздно мне суждено вернуться куда-то, давая циклу новый виток.
Однако, думаю, посмертие не едино для всех, как не едина и жизнь. Если каждый проходит свой путь на этом свете по-своему, отчего и тому свету не быть таким же многоликим и непредсказуемым?
3. О чем эта история?
Когда мне предложили написать рассказ о призраках, я смутилась: призрак – не тот образ, к которому я прибегла бы сама по себе. Мне куда ближе восставшие мертвецы, нежели неупокоенные души. Кроме того, призрак – почти всегда символ глубоко личный, и мне казалось, что историю о нем нужно писать тонко и интимно, а это не мой конек.
Поэтому прежде, чем приступить к делу, я попыталась понять, что «призрак» значит именно для меня; как я готова говорить о нем – как о лирике или как о готике, как о трагедии или как о чем-то противоестественном. Вышло иначе – по крайней мере, на уровне замысла, – так как мне хотелось и сохранить болезненно-личный аспект, и избежать строгого противостояния протагониста и привидения.
Главная героиня «Из леса приходящих», Лера, ведет борьбу в нескольких направлениях: с собственной памятью (что иногда кажется борьбой с ее бабушкой, оставшейся для нее противоречивой фигурой), со смертью и с конкретным призраком. Она вовлечена в экзистенциальный конфликт, где призрак – ипостась самого примитивного человеческого страха, страха смерти.
Я хотела рассказать историю о том, как страх перед концом и тлением не позволяет наслаждаться тем, что мир может нам предложить, и как постепенно разрушает нас изнутри. Как заставляет терзаться перед лицом того, что мы не в силах изменить. О том, что, чтобы вырваться из его тисков, нужно посмотреть первобытному ужасу в глаза и признать, что наша встреча неизбежна, но мы не можем позволить ему отравлять то время, что нам отведено здесь и сейчас. О смерти думать нужно – она жестока, но дает нам многое, – однако нельзя позволять ей калечить нас.
В конце концов, все мы пройдем сквозь лес. Но «не сегодня».
Призрака поймала на камеру моя бабушка. В удушливый августовский вечер она отправилась бродить у кромки леса, прихватив с собой цифровой фотоаппарат. Позже, уже в городе, угощая меня бутербродами, рассказывала: гуляла она далеко, за окраиной деревни. Я помнила то место: когда-то оно было раскидистым лугом – если встать в самом центре и кликнуть, можно услышать эхо. Но чаща разрасталась и теперь приникала к заборам жилых изб – никто не убегал на луг, ведь луга не стало.
Однако бабушка по старой памяти спускалась к оврагам, где некогда плескались ручьи. В тот раз, впрочем, она не заходила глубоко, пробираясь вдоль юной, но уже загустевшей рощи. «Щелкала» комаров, кишащих у смородины, и сорок, покачивающих хвостами среди ветвей. Сидя в цветочной кухне в ее квартире, я пролистывала кадры – череду изумительных мелочей, – пока она не постучала пальцем по экрану: «Вот!»
На первый взгляд фотография ничем не отличалась от прочих – просто кусочек полынного простора, перетекающего в угрюмую хвойную полосу. И все же что-то в ней отталкивало сразу – как если смотришь на фарфоровую куклу и ждешь, когда же она моргнет. Бабушка увеличила снимок, перескочила через два-три пиксельных квадрата к пышным зарослям у «врат» в лес…
Сначала я почти отмахнулась: «Это всего лишь тень», – но это не было тенью, как не было бликом или пятном на пленке. На искрящемся солнцем изображении чернел мертвец: плоть отслаивалась с губ и подбородка, обнажая зубы и десны; волосы лезли в лицо, прикрывая ввалившиеся глаза, – будто его терзал грозовой ветер. Но ветер не поднимался в тот день, и я подумала – быть может, для призраков нет покоя и они не в силах согреться. Озноб пронизал до костей, и я торопливо оттолкнула фотоаппарат:
– Удали. Не надо держать усопшего поблизости.
Но призраки навязчивы и, стоит их заметить, отказываются уходить. Наблюдают.
Ждут.
После похорон к дому бабушки отправилась я – одна. Разобрать вещи, как деликатно намекнули родственники, имея в виду вымести все скверное прочь. С тех пор как она окончательно обосновалась в глуши, они едва ли навещали ее – опасались подцепить сумасшествие, словно оно бешенство, которым можно заразиться. Не мне их упрекать: я и сама то и дело изобретала предлоги, лишь бы не возвращаться. Не трястись на узкой колее, продираясь сквозь бурелом, не спать в стылой пристройке, увешанной зверобоем и усыпанной солью. Воздух здесь отдавал сыростью, тиной и толченым чесноком; так пахло помешательство.
Меня никогда не хватало дольше чем на одну ночь – вонь впитывалась в кожу, пористым лишайником прорастала изнутри. Уезжала я неизменно в спешке, утром, пока безумие не набухло в тревожном полуденном свете, и не оборачивалась на бабушку – та провожала, стоя на крыльце, с тонкой улыбкой, будто все понимала.
Я могла бы никуда не ехать – меня тоже не осудили бы. Однако, прежде чем взвесить шансы, уже закинула сумки в багажник и объявила, что буду вне зоны доступа. Стоило нервно дернуть щекой – «Мне нужно… время… чтобы справиться с этим», – как вопросы иссякали, и люди выдавливали лишь робкое: «Конечно! Береги себя».
Все, кроме мамы, разумеется.
Поминки проводились прямо на кладбище, едва рабочие выровняли почву. Бабушке достался славный участок – у склона в буйных желтых соцветиях. За ними, в самом низу, я и выкуривала сигарету за сигаретой. Мама не комментировала ни мою позу – на кортах, – ни холмик пепла у сброшенных туфель; только потребовала сигарету и для себя.
Пекло́ нещадно, так, что зудело под коленями, затянутыми в капроновые колготки. Правильно, что ее хоронили в августе. Все, что бы с ней ни случалось, непременно выпадало на август.
– Сомнительная затея, – цыкнула мама. – Но, может, ты там что-нибудь да найдешь.
Возможно, я даже пошутила – о спиритической доске или мистических журналах из девяностых, которые точно перевернут мою судьбу; не уверена. Но машина была заправлена, кофе залит в термос, а заднее сиденье под завязку забито всем, что пригодится в постколхозном отшельничестве – или сделает его совершенно невыносимым.
Дорога выдалась легкой, но длинной – длиннее, чем когда на том ее конце кто-то встречал. Я останавливалась везде, где только можно остановиться: в кафе при заправках, на поворотах к сосновым борам, на пунктах отдыха для дальнобойщиков. Шоссе, к одиннадцати часам уже источающее раскаленное марево, вилось сквозь болотистые низины и вымирающие села – слишком лощеное для разрухи вокруг. На повороте к Твери я на мгновение задумалась – а что, если вжать педаль газа и умчаться на север? До Питера, до Карелии… отречься – не моя это забота – и свить гнездо у какой-нибудь тихой реки.
Но все равно нырнула влево, туда, где отшлифованный асфальт обрывался в варварскую насыпь песка и щебня. Приветствовали меня лишь ржавые топи, ощерившиеся лысыми остовами. Лет десять назад, когда бабушка еще с радостью приглашала друзей отдохнуть на природе, кто-то из ее знакомых принюхался и пробормотал: «Злая у вас земля, гнили много». Тогда гниль меня волновала мало, а с тем мужчиной я больше не обменялась ни единой фразой, но почему-то сразу ему поверила – и отныне, вылезая из машины, слышала тяжелые сладковатые ноты.
Жаль, они не отражались в объективе.
Я обещала себе не работать, но без камеры маялась как без рук – поэтому, извлекая ее из чехла, оправдывалась: не так уж часто удается запечатлеть ястреба, кружащего над церковными куполами, или илистые озера, или борщевик на невозделанных полях.
Чем ближе к деревне, тем труднее становилось дышать, словно что-то наползало на грудь. Облокачиваясь о капот, глотая теплую воду и прокручивая свежие фотографии, я почти надеялась, что хотя бы на одной мелькнет тень-не-тень, вперит в око камеры костяной палец. Однако снимки – русская печаль – не выделялись ничем.
Деревня таилась в лесу – тот брал ее в кольцо столь плотно, что отсекал районы друг от друга: дома ютились в проплешинах между дебрями. Дети могли заблудиться и очутиться в другом селе, даже пробираясь сквозь прямую просеку. Чаща жадно поглощала все, что принадлежало людям: стоило хозяевам разлениться или семье уехать, она сметала заборы, крошила стены, пожирала бани и сараи, пока не подминала под себя участок целиком – и не бралась за следующий.
Я в лес не ходила. Не сомневалась: шагнешь не туда, потеряешься – и ни за что не выберешься, как ни надевай одежду наизнанку, а башмаки – наоборот. Звуки таяли там, будто на дне омута. Бабушка зазывала по ягоды, но я запиралась в комнате, пока она,