Офицерский крест. Служба и любовь полковника Генштаба - Виктор Баранец
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– У вас красивая жена. Вы не ревнуете ее к тому, что она у мужиков нарасхват?
Гаевский хлебнул вина и улыбнулся:
– Ревность… Это признак неуверенности в себе.
– А вы уверены?
– Конечно. Просто я очень хорошо знаю свою жену.
– И у вас никогда не было никаких подозрений? Ну что бы там жена с кем-то шуры-муры?
– Никогда.
– Счастливый вы человек. Хотя заблуждение нередко бывает частью счастливого спокойствия…
Эта последняя фраза насторожила Гаевского.
– Вы о чем? – суховато спросил он, и, не дождавшись ответа, продолжил, – извините, но прошлый раз… Вы как-то внезапно спросили меня о наблюдательности… Какой-то странный разговор у нас получается.
– Да ничего-ничего, – слегка стушевалась Тормасова, – это я вашу жизнь к своей примеряю… Вы вот в своей жене уверены, а я в своем муже – нет. Как вышла за него замуж, так мне за каждым столбом его любовницы чудятся. Я прямо извелась вся… Даже к врачам обращалась… Ничего не помогает… Однажды доревновалась до того, что хотела детектива нанять…
И она рассмеялась, – рассмеялась как-то неискренне, фальшиво.
– Вон, видите, мой муж от вашей жены уже второй танец не отлипает… Вроде бы ничего особенного. Коллеги, есть о чем поговорить… А я ревную. Причем, уже давно… А пойдемте и мы потанцуем!
Она еще раз хлебнула вина, встала и неуверенной походкой двинулась в зал.
Гаевский шел следом и думал: «Изможденная ревнивица карликового типа».
Танцуя с Анной, Гаевский поглядывал на Людмилу, которая увлеченно и весело пыталась раскрутить Тормасова на какие-то шаловливые па испанского танго, а он неуклюже подчинялся ее командам.
Тут он поймал себя на мысли, что любуется собственной женой, – ее разгоряченным и веселым лицом, ее стройной фигурой, ее грудью, ее вполне приличной талией и ее вкусной попкой. Что-то странное, ранее никогда не возникавшее в нем, вдруг шевельнулось в его сознании, – то была опять какая-то ревнивая мысль от того, что рука Тормасова лежит гораздо ниже положенного ей места на талии Наталии.
Тут какой-то странный и алчный человек проснулся в нем, – как может этот чопорный ловелас лапать его личную собственность? Или это крепкое шотландское виски разбудило в нем ревность к давно приватизированной им женщине?
– Я хочу тебя, – пробасил он в самое ароматное ухо Людмилы, когда они вместе вышли на танец.
– Гаевский, что с тобой? Ты с ума сошел?! – с деланной строгостью ответила она и засмеялась, – ты случайно виагры не наглотался?
– Поехали домой сейчас же, иначе я изнасилую тебя тут же…
– Гаевский ты, кажется, перебрал, – уже совсем строго ответила Людмила, – выйди на свежий воздух… Ну, Тем… Перестань… Кругом же люди. Что они о нас подумают?
Гаевский вышел на открытую и широкую, слегка припорошенную снежком ресторанную террасу, там курил, поеживаясь от холода и наблюдая в окно, как и за праздничным столом, и в танцах блистала Людмила.
Следом за Гаевским на террасу вышел и Чиркин, муж преподавательницы русской литературы XIX века, подполковник Внутренних войск, тоже изрядно подвыпивший, – единственный изо всей хмельной публики, уже не первый раз прилипавший на таких же кафедральных пьянках к Гаевскому, желая поговорить с ним «как военный с военным».
Чиркин неизменно вспоминал, как в бытность свою солдатом он был часовым в Гохране и там однажды нашел мешочек с бриллиантами и отдал его начальнику караула. И каждый раз в его рассказе стоимость тех бриллиантов увеличивалась то на два, то сразу на пять миллионов рублей.
– А меня за тот мой благородный поступок часами «Чистополь» наградили, – с гордостью, переходящей в насмешку говорил Чиркин, – они у меня вот… Копеечные, а до сих пор идут! А я ведь государству пять миллионов вернул! А часы-то копеечные…
– Что-то холодно тут, – сказал Чиркину Гаевский, – пойду в тепле покурю.
– Представляете, сколько таких часов я бы мог за пять миллионов купить, а? – слышал он за собой голос пьяного подполковника, – да ничего вы не представляете… А еще военный… Ты же брат мне…
* * *
В курительной комнате Гаевский опустился в глубокое кожаное кресло, – его такой же рыжий двойник стоял по другую сторону стеклянного столика с дешевой пепельницей, которая очень хотела, чтобы ее считали бронзовой.
В кожаном кресле было так уютно, что Гаевский был не прочь поспать в нем. Несколько раз к нему подходила Людмила, как-то не слишком строго укоряла его за то, что бросил ее за столом одну и тут же выпархивала в зал.
Зашел помпезный (галстук-бабочка у подбородка) Тормасов с холодной сигарой, манерно зажатой меж пальцев. Сел напротив, достал из бокового кармана пиджака маленькие щипчики и стал обкусывать ими край сигары. Когда он взял ее в рот, Гаевский хотя и был нетрезв, но изловчился ловко щелкнуть зажигалкой перед носом Тормасова. Тот кивнул, откинулся на спинку кресла, сказал:
– Благодарю вас, сударь.
– Нот эт ол, – ответил Гаевский, блеснув жалким огрызком своего английского.
Тормасов ухмыльнулся, глядя на Гаевского каким-то нерезким, бегающим взглядом, – этот хитрый взгляд почему-то был противен Артему Павловичу.
«Неужели ты, падла, трахаешь мою жену?», – подумал Гаевский и тут же устыдился этой своей хмельной мысли.
– Как там у вас в армии? – спросил Тормасов, – свирепствует ваш министр Сердюков? У нас в университете даже уборщицы зовут его мебельщиком… Посмешище какое-то, а не министр. Как вы его там терпите?
– Какого назначили, такого и терпим, – холодно ответил Гаевский и почувствовал, что ему противно от этой своей лицемерной лжи. Тормасов был для него не тем человеком, с которым можно было разговаривать искренне. Видимо, Тормасов почувствовал этот его недружественный тон, спешно загасил сигару и ретировался. За ним к праздничному столу поплелся и Гаевский. Сел там рядом с Людмилой и сурово взглянул на Тормасова. Тот на пару с Людмилой затягивал какую-то казацкую песню, которую Артем Павлович никогда не слышал. Пели они ладно и вдохновенно, пели как самодеятельные артисты, давно и хорошо отрепетировавшие свой номер. Иногда Людмила поворачивала свое разрумянившееся лицо к Тормасову и смотрела ему в глаза так, как только может смотреть женщина, лишь взглядом намекающая на тайну своих чувств.
Анна Тормасова с хмурым видом глядела куда-то в тарелку с гурийской капустой и нервно теребила салфетку.
А Гаевский поглядывал на Тормасова и снова думал: «Неужели ты, падла, действительно трахаешь мою жену?».
У Людмилы был веселый и счастливый вид, она словно понимала, что была звездой этого новогоднего вечера и наслаждалась этим. Такой Гаевский ее еще никогда не видел. И тут странное, страстное, ранее неведомое чувство ревнивого самца вдруг нахлынуло на него так, что, наверное, даже ядерная война не помешала бы в ту ночь его желанию овладеть собственной женой…