Безгрешное сладострастие речи - Елена Дмитриевна Толстая
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Внутренняя рецензия Рахманова на повесть Бромлей была написана для «Советского писателя» – не для печати и вообще для узкого круга лиц, и оттого он в ней не стеснялся.
Не мешает напомнить и о ближайшем историческом фоне. Недавно подавленное Венгерское восстание 1956 года напугало российскую власть. Если в 1955-м Горный институт выпустил на ротаторе сборник студенческой поэзии, то уже в 1957 году второй такой сборник, только что изданный, торжественно сожгли. Сейчас, в феврале того же 1957-го, Рахманов, видимо, просто не хотел рисковать, тем более ради человека практически «бывшего» – старухи, давно растерявшей влияние и связи и никак не связанной с его собственным молодежным ЛИТО.
Драматург Евгений Шварц отмечал рахмановскую двойственность:
«Он очень умен. И несомненно талантлив, но своими руками засыпает нафталином, и запечатывает сургучом живые источники, и заливает кипяченой водою огонь в своей душе <…> Он все еще из близких друзей. Но я уже достаточно трезв, чтобы увидеть «разрыв между тем, что он может, и тем, что делает <…> несчастные нафталиновые плотины. Или, говоря трезвее, осторожность и самолюбие, превратившиеся в демонов»[211].
Мы не знаем, были ли у Бромлей попытки напечататься в других местах, но ни одна из ее вещей тогда так и не вышла. Вот одна такая гипотетическая или нереализованная возможность. Вера Панова и ее муж Давид Дар, тоже возглавлявший одно из ленинградских ЛИТО, были также связаны тогда с живым литературным процессом. Ими был собран и подготовлен альманах «Литературный Ленинград» – по образцу двухтомной «Литературной Москвы» (1956), взорвавшей советскую литературную рутину. В. Британишский вспоминает: «Начальство такого не допустило, переименовало альманах в „Прибой“, разгромив его еще в рукописи, сменили главного редактора Веру Панову, были выброшены со скандалом многие имена (начиная с Мандельштама) и многие вещи…»[212] После долгих проволочек в 1959 году «Прибой» все-таки вышел. Но Надежде Николаевне Бромлей и здесь не нашлось места – ее литературного возрождения так и не произошло, в отличие, например, от Натальи Васильевны Крандиевской, которой удалось напечатать там свои воспоминания.
Оглядываясь на оживающий после заморозков Ленинград 1950-х, с его воскресающими литературными репутациями и вновь возникающими культурными гнездами, мы видим, что картина этого оттепельного пробуждения требует более подробного изучения.
* * *
Вот как вспоминает о Бромлей ее младший современник, работавший с Надеждой Николаевной в 1950-е:
«Надежда Николаевна Бромлей была режиссером старой мхатовской закваски. Она была москвичка, отец ее был англичанин, владевший каким-то заводом под Москвой. От него она унаследовала чисто национальную твердость духа и несокрушимую волю, проявляемую в работе и в частной жизни, в особенности во время ссор с мужем – Борисом Михайловичем Сушкевичем (в эти минуты не нашлось бы мужчины, который не испытал бы к нему сострадания) (Сушкевича, однако, на описываемый момент уже лет семь как не было в живых: автор передает чужое мнение. – Е. Т.). Надежда Николаевна сама охотно рассказывала о своем происхождении: „Отец мой был рыжий упрямый шотландец[213] с железным характером; я вся в него“»[214].
Никакого следа от авангардной литературной и театральной молодости Бромлей к этому времени не оставалось:
«В построении мизансцен и в актерской игре она упорно добивалась осуществления главного завета Станиславского – правдоподобия. Вспоминается, как она кричала на молодых, только что выпущенных актеров, которым были поручены роли испанских грандов в „Дон Карлосе“: „Что вы стоите, как на еврейской свадьбе, в ожидании, что вас пригласят за стол? Вы – гранды! Графы и герцоги! Почувствуйте это!“ И славные ребята, мои ровесники, познавшие, кроме театрального института, жизнь в коммунальной квартире и два года армейской службы, задирали головы и спесиво выпячивали подбородки»[215].
В тех же мемуарах описывается необычный облик Бромлей:
«…В переднюю вошла довольно стройная женщина, с правильными чертами лица, в черной вуалетке. Я провел Надежду Николаевну в комнату, бывшую моим кабинетом. Вуалетки она не сняла и, сев в кресло, сразу попросила потушить верхний свет и оставить гореть только лампу на рояле. „Мы с вами будем разговаривать в полумраке, – сказала она, – я не люблю яркого света“. В комнате стало загадочно и романтично. Я не сразу разгадал ее причуды; глядя на нее, легко сидящую в кресле, совершенно невозможно было определить ее возраст. Она казалась определенно молодой. <…> На следующий день я пришел в театр. Было солнечное морозное утро. Бромлей я увидел в фойе. На ее лице была все та же вуалетка. Но на щеках заметны были следы упорной борьбы косметики со старческими морщинами. Она в ту же секунду уловила мой смущенный взгляд, „Мне семьдесят два года“, – с обворожительной улыбкой произнесла она!»[216]
Это тоже было отчаянное кокетство: в 1948 году, когда произошла эта встреча, Бромлей было лишь 64 года. Умерла же она в 1966-м, восьмидесяти двух лет.
Все же перед нами биография человека, казалось бы, полностью состоявшегося, добившегося и официального признания – ведь Бромлей была заслуженной артисткой РСФСР. К сожалению, она реализовалась как режиссер в худшее для театра время. Поэтому чувствовалось, что полностью раскрыть свой потенциал ей не удалось. На открытом заседании памяти Н. Бромлей в Ленинградском театральном музее в 1967 году критик И. Шнейдерович сказал:
«Надежда Николаевна всегда изумляла меня необыкновенной оригинальностью своей личности… Другого такого человека, повторения быть не может. Она обладала сильной быстротой суждения, поражала очаровательной, изумительной резкостью неожиданных слов, имела необычайную точность в оценке людей, характеров… Правда, не всегда было с ней уютно… Масштаб ее личности был необычно широким, я иногда чувствовал… что не могу быть ей настоящим собеседником в разговоре»[217].
Когда читаешь куски из потерянной последней повести Бромлей, хочется кусать локти, что у русского читателя отобрали такого замечательного автора. Вот еще одна цитата, выписанная лукавым рецензентом из повести Бромлей с заключением: «Да, талантливая, очень талантливая, но далекая от нас повесть»:
«Навсегда, пожалуй, запомнится жестокая фраза о днях, наступивших после войны и блокады: „В ателье головных уборов на прилавке гора мужских фетровых шляп. Это шляпы убитых и умерших мужей. Вдовы отдают их в переделку и носят их на голове в виде скошенной корабельной кормы. Жены живых смотрят искоса на эту гору отличного материала“»[218].
Мы смотрим на творчество Надежды Бромлей из нашего времени и сквозь заслоны стародавних общих мнений видим расплывчатое пятно. Но,