Дальше живите сами - Джонатан Троппер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Поймут. Но выпасть из жизни на семь дней я не могу. Я им нужен.
— А как же семья? Ты нам тоже нужен.
— Я это и делаю для своей семьи.
— Старая песня. Обрыдло уже!
Я вылезаю из машины, и они тут же смолкают.
— Где тебя носит? — спрашивает Венди.
— Мозги прочищал.
— Ты даже не предупредил никого, что куда-то уезжаешь!
— На то была причина.
— Какая?
— Не хотел.
Барри фыркает. Опрометчиво, надо сказать. Венди переводит на него гневный взгляд, а я, пользуясь моментом, проскальзываю мимо них в дом.
Мама с Линдой в гостиной, за маленьким столиком, играют в скрэббл и пьют чай. Пол, Элис и Трейси на диване, смотрят шоу Джона Стюарта. Филипп, на полу, роется в картонной коробке из-под обуви — разбирает старые фотографии. Едва я появляюсь на пороге, все взгляды устремляются на меня. Элис улыбается, но я не могу на нее смотреть, не могу находиться с ней в одном помещении. Из монитора в прихожей доносится ор Серены, но, похоже, это никого особо не заботит.
— Где ты был? — спрашивает мать.
— Там и сям.
— Не увиливай. Скажи прямо, что не хочешь отвечать на мои вопросы.
— Я не хочу отвечать на твои вопросы.
— Но мне все-таки интересно… Ты виделся с Джен?
— Виделся.
— И что?
— И теперь иду спать.
Элис бросает на меня многозначительный взгляд, а я тут же пытаюсь вспомнить, запирается ли дверь в подвал.
— Гляди, какая фотка! — говорит Филипп.
Я присаживаюсь возле него на корточки. На фотографии мне лет одиннадцать, Полу двенадцать, Филиппу два, и мы с Полом перекидываем его друг дружке, как мячик, в этой самой гостиной, двадцать с чем-то лет назад. Филипп обожал так играть, заливисто хохотал и широко распахивал глаза, когда летел от одного старшего брата к другому. Йови меня, Дзяд! Йови меня, Пой! На фото все мы улыбаемся, вся троица счастлива просто оттого, что мы играем в гостиной — ни тайн, ни обид, ни шрамов, которые останутся на всю жизнь. Как, в сущности, печально, что дети вырастают… даже при самом оптимистичном раскладе…
— Вот сюда погляди! — Филипп тычет пальцем с самый угол фото. — Видишь, в серванте!
Сервант двустворчатый, за стеклянными дверцами мамин хрусталь и фарфор.
— Не вижу. Ты о чем?
— Посмотри на дальнюю дверцу. На стекло.
Пялюсь, ничего не вижу, почти сдаюсь, но вдруг понимаю, что в стекле видно отражение — лицо и руки. Из-за фотоаппарата нам улыбается папа… Сервант по-прежнему стоит у стены в гостиной, и я невольно перевожу взгляд на настоящие стеклянные дверцы… Филипп улыбается.
— Я тоже туда посмотрел, — говорит он.
— Тень отца Гамлета, — отзываюсь я.
— Я тут проснулся среди ночи, и мне показалось, он вышел из кабинета, — подхватывает Филипп.
Когда Филипп был маленьким, он вешал на себя сумку с игрушечными инструментами и стоял рядом с папой, пока тот что-то чинил. «Компрессор сдох», — торжественно повторял он, сияя от собственной значимости. Такой был прикольный малыш! Мы все его обожали. Помню, я даже в те времена с ужасом думал о том, что он тоже вырастет.
Бедная Серена по-прежнему надрывно кричит наверху. Я наклоняюсь к Филиппу, ерошу его шевелюру и говорю:
— Пойду наверх, успокою ребенка.
— У них принцип: наревется — уснет, — замечает мама.
— Похоже, не помогает. — Я встаю и направляюсь к лестнице.
Филипп смотрит мне вслед.
— Джад, — окликает он.
— Что?
Он ухмыляется:
— От тебя пахнет трахом.
23:40
Стоит мне взять Серену на руки — она тут же умолкает. Девочка в розовой пижаме, лысенькая, как старый старичок, только по периметру темнеют волосики. Мне она кажется совершенно невесомой.
— Ну, хватит реветь-то, все хорошо… — тихонько уговариваю я и произвожу разные нелепые звуки, которыми взрослые обычно общаются с младенцами.
Она неожиданно крепко, словно за последнюю соломинку, хватается крошечными пальчиками за мой подбородок. Словно он спасет ей жизнь, словно о нем-то она и плакала так долго и горько. Я сажусь на кровать, прилаживаю ее головенку себе на плечо и втягиваю в себя сладкий детский запах. Когда-нибудь она повзрослеет, мир примется ее гнуть и ломать, а она в ответ — обижаться и топать ногами. Потом будет заниматься с логопедом. Потом у нее вылезут прыщи, нальется грудь, пойдут скандалы с родителями. Она начнет страдать из-за своего веса, впадать в депрессии, кто-то разобьет ей сердце, будет у нее и счастье, и одиночество, и нужда в психотерапевте. Она разлюбит, влюбится, выйдет замуж, родит ребенка — такого же крошечного, как сейчас она сама. Но это все в будущем, и все ерунда, потому что пока она чиста и прекрасна… Я лежу навзничь на кровати, а она спит, посапывая, у меня на груди, и я любуюсь ее едва наметившимся носиком-кнопкой и красной ссадинкой на оттопыренной губе — от усердного сосания. Через пару минут, когда ее дыхание становится совсем спокойным и почти неслышным, я тихонько укладываю ее в кроватку, спускаюсь прямиком в подвал и уплываю в сон, а на груди у меня, там, где лежала девочка, по-прежнему тепло.
5:20
Возле меня папа с гаечным ключом в руках — он прилаживает мою деревянную ногу. Я сижу на стуле, а папа стоит передо мной на коленях, подтягивает крепления и мурлычет себе под нос из Саймона и Гарфанкеля: Лучше быть молотком, чем гвоздем. Я бы был молотком, если б мог. В одном месте сквозь папины густые седеющие волосы посверкивает лысина; от него пахнет машинным маслом, а от синего рабочего комбинезона, который он так любит, пахнет стиральным порошком. При каждом повороте гаечный ключ громко скрежещет, и я вижу, как напрягаются на предплечьях у папы продольные мышцы. Попав в руки к отцу, любой инструмент становится естественным продолжением этих рук, потому что он работал с инструментами всю жизнь. Я смотрю на него сверху вниз и понимаю: говорить, что он умер, нельзя. Если скажу — он сразу исчезнет. Я хочу, чтобы он поднял голову, посмотрел мне в глаза, но он сосредоточен на протезе. «Потерпи, скоро закончим», — произносит он. Потом откладывает гаечный ключ и обхватывает мое колено обеими руками. «Поехали», — говорит он и тянет за протез. Деревяшка соскальзывает, отделяется от колена, раскалывается пополам, и в каждой руке у него остается по половинке, а у меня взамен появляется моя собственная нога — розовая и голая, без единого волоска, но целая и невредимая. Тут он поднимает глаза и широко улыбается — так он улыбался мне только в детстве. Когда я вырос, такой улыбки у отца для меня уже не было — такой теплой, полной обожания улыбки, не осложненной моим непрошеным взрослением. Любовь между нами осязаема, она искрит, как электрический ток. Проснувшись, я тут же зажмуриваюсь, и в уголках глаз проступает влага. Я хочу вытеснить из сознания тусклую тишину подвала, хочу вернуть отца, и ресницы у меня уже мокры от слез, но вокруг только мрак да мерный унылый шепот кондиционера за стеной — он выбалтывает во тьму свои механические секреты.