Рассекающий поле - Владимир Козлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сева подарил книги, пригласил на «Оскомину». Она обрадовалась – и вдруг, задумавшись, спросила:
– А вы могли бы спеть у нас в техникуме?
– Конечно, – ответил Сева, услышав лишь то, что его просят спеть, и ни о чем больше не спрашивая.
– У нас хороший актовый зал.
– Только я буду один, – предупредил он, в душе воскликнув: «Никаких клоунов!»
Они договорились, что Сева придет с гитарой на следующий день после своей презентации.
В гримерке центра «Панорама» было жарко. Егор устало курил, отмахиваясь от прибывшей и как никогда влюбленной в него Светланы. Он находил, что комментировать в генеральном прогоне. Он подсказывал Севе, как декламировать, а Сева не злился, но делал по-своему, считая декламацию эстетской пошлостью. А вот клоун слушал внимательно, иногда спрашивая: «А вот это – как вот это читать? А то это же современные стихи…»
Программы хватало минут на сорок пять, Сева мог ее исполнять с любого места и не чувствовал потребности в репетициях – только в регулярном пении. Ему нравилась балетная пара, симпатичная и добрая. Для них он был поэт, они для него – танцоры. Им было любопытно.
У него не было совершенно никакого волнения перед сценой, перед началом концерта ему, скорее, было просто скучно и досадно, что сейчас нельзя заняться каким-нибудь делом, – хотя дел никаких не было. Он знал, что придет мама, он волновался за нее.
Да, она сидела ряду в пятом. Из луча света на сцене Севе показалось, что он видит в темноте ее изумленные глаза. В зале было человек сорок, из которых человек шесть знакомых.
В этот вечер Волгодонск девяностых давал искусство. Для тех, кто представлял себе запах Серебряного века, пахло Серебряным веком – и это на развалинах мирного атома. Они видели дерзкого незрелого мальчишку с сильным голосом, раскрыть который эти песни не могли. В его строках была божья искра, но – а где ее нет? В его образе было обаяние небитой смелости – но это с годами пройдет. Есть свой природный тембр и широкий диапазон, но посмотрите, сколько он курит. Посмотрим на него через пять или даже через три года. А пока да – что-то в этом есть, что-то нам это обещает.
Как хорошо ему было на сцене! Сева сидел в серой чуть великоватой футболке на стульчике для пианино и, подавшись вперед, играл и пел то, что было родным и странным до тошноты.
Он чувствовал себя в детстве, в том детстве, когда еще не ушел отец. Сейчас, на сцене он ощущал, что ему выделили пространство в мире, дали ему посуществовать в его естественном фантазийном виде. Потому что художника не существует до тех пор, пока люди не расступаются, освободив для него небольшое условное пространство. В этом пространстве другое время, иное место, но при этом – вот она, реальность – протяни руку. И искусство возможно только на этом пятачке. Там, где люди не расступаются, искусства просто нет – оно задыхается внутри черепных коробок, прячется, живучее, но немое, по письменным столам, довольствуясь сценой чистого листа. Это тоже, в общем-то, немало, но голос – голос требует звучать. Не оправдываясь за то, что посмел побеспокоить.
Песни на сцене звучали по-новому. Сцена дает ощущение, что они исполняются в каком-то смысле в первый и в каком-то – в последний раз. И второго раза не будет. Поэтому если есть, что сказать, – говори. Если есть силы жить – предъяви их. Сева чувствовал ситуацию с полной ясностью и серьезностью – а вот исполняемый материал до этого экзистенциального уровня не дотягивал. И все же его голос впервые слышал себя в чистом виде. Художник впервые показался на людях – и это что-то меняло, но еще не было понятно, что именно.
Все закончилось очень быстро. И люди разошлись минут за пятнадцать после окончания. А он еще был в этом зале, он еще был художник. И вокруг уже было пусто. Стало как-то по-новому больно. Нужно было быстро усохнуть почти до пустого места. А так хотелось еще потешить обнажившиеся места.
Сева зашел в гримерную и тихо сел возле выхода. Егор сидел в центре, как утомленный олимпиец, с полузакрытыми глазами и сигаретой в губах. Вокруг него мельтешила Света, на него смотрели клоун и танцоры, потому что Егор подводил итоги, его благодарили, ему говорили, что это уровень и что если кто и мог достичь этого уровня, то это он. Вокруг последнего тезиса завязалась некоторая дискуссия. Сил слушать не было. Сева поднялся, вне очереди всех поблагодарил, сказал, что, по его мнению, это было не очень позорно, – и откланялся.
На следующий день долго спал, читал, а уже в сумерках вышел на остановке на проспекте Курчатова и прошел вдоль заборчика на территорию городского техникума. Он шел один с гитарой в самодельном чехле – и увидел перед входом толпу человек в двести. Из толпы вышло знакомое женское лицо и сказало: «Мы вас ждем». Сева растерялся: «Они что – ко мне?» – «Конечно, – ответила женщина, – мы даже билеты на вас продавали». Его окружали лица пятнадцатилетних подростков. Девушка протянула Севе тонкий целлофановый пакет с железными монетами – это был его гонорар: граммов двести. Она провела Севу куда-то в комнату под сценой. Оттуда был слышен гул в зале. Севе впервые стало страшно. «Господи, что я здесь делаю?» Это было острое ощущение, что он – самозванец и что обман сейчас будет раскрыт. Это ведь не интеллигенты-задроты, которые были вчера, – эта гопота церемониться не станет. Тут же понял, что и программа его на деле очень коротка, особенно если исполнять ее одному.
Поднялся по какой-то узкой лестнице, вышел на освещенную сцену и без приветствия начал читать жесткий стих:
Читая последние две строки, встретился глазами с шепчущим что-то подростком ряду в пятом – и он успокоился, как дитятко. Вместо точки сразу ударил по струнам. И потом не делал пауз – заканчивая песню на том или ином аккорде, тут же выбирал и начинал играть песню из той же тональности. Прерывался только на стихи. Создавалось ощущение плотного потока, в который было некуда вставить аплодисменты. В какой-то момент с таким же отсутствием перехода спел «Мое поколение» «Алисы», после всех этих витиеватых масок вдруг прямо и жестко взяв на басах балалаечный ритм:
Ему шел этот чистый бунт, он был естествен для его сильного голоса, это то, что он вынес из музыки, а не из времени. Он даже не боролся, он взял этот бунт желаний и прав готовым, он был для него несомненным, как среда. И пел он потому, не кривя губ, проще и уверенней.