Восхождение на гору Невероятности - Ричард Докинз
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рис. 6.16. Рисунки живых раковин и их компьютерные модели.
Концепцию музея я предложил по одной-единственной причине – если не усложнять картину и не учитывать сечение трубы, узоры и переменные параметры, то большинство известных раковин более или менее хорошо поддается количественному описанию тремя включенными в алгоритм рисования числами. Если мы захотим описать не раковину, а какое‐нибудь животное, нам придется выдумать музей, в котором будет больше координат, чем мы сможем отобразить. Пусть визуализация многомерного Музея Всех Возможных Животных – задача неподъемная, но есть некоторые связанные с ним простые идеи, которые легко укладываются в голове. Во-первых, животным свойственно располагаться рядом с теми животными, на которых они больше всего похожи, и, во‐вторых, по галереям музея можно перемещаться в любом направлении, а не только прямо, вдоль коридоров. Эволюционная история представляет собой траекторию, петляющую по некоторым частям музея. Поскольку в каждой филогенетической группе необыкновенно разнообразных царств животных и растений эволюция идет независимо, можно проследить тысячи таких траекторий, пронизывающих в разных направлениях разные отделы гигантского многомерного музея; обратите внимание, как далеко мы отошли от горы Невероятности, совершенно другой метафоры.
Теперь мы можем по‐новому интерпретировать суть нашего старого спора. В представлении одних биологов вы ходите по длинным галереям музея и по всем направлениям замечаете плавные градиенты постепенного изменения признаков. На самом деле во многих залах никогда не было живой материи, однако, по законам этой теории, она могла бы там появиться, если бы только естественному отбору было угодно повернуть в ту сторону. Другая группа биологов (я скорее не на их стороне, хотя, возможно, они и правы) полагает, что естественному отбору навсегда заказан вход в очень многие музейные залы и что ему так и не удалось прорваться в некоторые галереи, поскольку не случилось необходимых мутаций. И напротив, если творчески развить эту идею, – некая сила затягивала животных в другие, незапертые, залы, словно магнит или воронка, почти без вмешательства усердно работавшего естественного отбора. При таком взгляде на ход вещей Музей Возможных Форм Животных – это не правильно распланированное здание с длинными коридорами и плавной сменой экспозиций, а набор изолированных магнитов, каждый из которых усыпан торчащими железными опилками. Железные опилки символизируют животных, а пустующие пространства между магнитами – промежуточные формы, которые вообще‐то не могли бы существовать, но если бы появились, может, и выжили бы. Это можно сформулировать иначе, даже лучше: мы неправильно трактуем понятия “промежуточная форма” и “сосед” в мире животных. Истинно соседствующими следует считать формы, разделенные одной мутацией. Внешне они не всегда выглядят как соседи.
Хотя у меня и есть свое мнение в этой дискуссии, я стараюсь соблюдать объективность. Но в одном я убежден – если в природе мы видим что‐то, что можно счесть хорошо спроектированным для выполнения определенной задачи, за этим “чем‐то” стоит только естественный отбор. Я не настаиваю на том, что естественный отбор способен отомкнуть замки во всех залах и галереях Музея Всех Возможных Животных, и вовсе не считаю, что из любого закутка музея можно попасть в любой другой. Очень вероятно, что далеко не все пути открыты естественному отбору. Может статься, правы те мои коллеги, которые полагают, что естественный отбор далеко не всюду может пробраться или хотя бы проскочить. Но если инженер удивится тому, как здорово тот или иной орган приспособлен для выполнения определенной задачи, тут я встану и решительно заявлю, что автор гениальной “конструкции” – естественный отбор. Без его помощи никакие “магниты” или “аттракторы” в пространстве форм животных не обеспечили бы хороший функциональный дизайн. Однако позвольте мне немного ослабить накал страстей и познакомить вас с теорией “калейдоскопической” эмбриологии.
Тела формируются в процессе развития и роста – как правило, в эмбриональном периоде, – поэтому мутация, из‐за которой меняется форма тела, обычно корректирует процесс развития эмбриона. Например, мутация может ускорить рост какого‐то участка ткани в голове зародыша, а потом у взрослого человека будет длинное лицо с впалыми щеками. Сбой в раннем развитии может иметь шокирующие последствия – две головы или лишнюю пару крыльев. По причинам, которые мы обсуждали в третьей главе, естественный отбор вряд ли поддержит такие чудовищные мутации. Эта глава посвящена другой теме. Мы поговорим о зависимости типа мутаций, с которыми готов работать естественный отбор, от характера эмбрионального развития вида. Эмбрионы млекопитающих и насекомых развиваются по‐разному. Существуют и аналогичные, правда не настолько выраженные, отличия в эмбриональном развитии разных отрядов млекопитающих. Вы увидите, что можно выделить типы эмбрионального развития, в определенных отношениях более “способные” к эволюции. Это не значит, что для них более вероятны мутации, которые сами по себе тоже важны. Я хочу сказать, что те или иные варианты изменчивости, которые формируются в ходе некоторых типов эмбрионального развития, могут оказаться более перспективными для эволюции, чем варианты, продуцируемые другими типами развития. Более того, в результате отбора на более высоком уровне (эволюции способности к эволюции, как я назвал это ранее), мир может быть населен существами, которые обладают высокой способностью к эволюции благодаря особенностям своей эмбриологии.
В устах такого закоренелого дарвиниста, как я, это может показаться варварской ересью. В кругах строгих неодарвинистов считается, что естественный отбор не выбирает между крупными группами. И разве еще в третьей главе мы не пришли к выводу, что естественному отбору больше нравится нулевая частота мутаций – к счастью для будущего нашей планеты, недостижимая? Можно ли теперь утверждать, что эмбриональное развитие того или иного типа удобно для мутаций? Пожалуй, можно – и вот в каком смысле. Определенные типы развития имеют тенденцию варьировать определенным образом (отличным от других типов развития). И некоторые варианты могут быть плодотворнее других в плане эволюции – возможно, они с большей вероятностью продуцируют широкий спектр новых форм, как произошло с млекопитающими после исчезновения динозавров. Именно такой смысл я вкладывал в свой спорный тезис о “более способных” к эволюции типах эмбрионального развития.
Лучше всего сравнить это с калейдоскопом, разве что в калейдоскопе нас привлекает не практичный дизайн, а красочные, замысловатые картинки. В калейдоскопе цветные осколки собираются в кучки как попало. Но благодаря составленной с тонким расчетом системе зеркал мы любуемся геометрическими узорами, похожими на изящные снежинки. Осколки налетают на хаотически расположенные выступы на стенках трубы и перемешиваются. Мы же, глядя в окуляр, видим симметричные перемещения фрагментов на лучах снежинок. Мы крутим трубу, и она словно переносит нас в сокровищницу Аладдина.