Дон Иван - Алан Черчесов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Неделями меня не отпускало чувство, будто я живу свою жизнь по чудовищному недоразумению. Будто судьба что-то напутала при раздаче добавочных порций и всучила мне лакомство из чужого меню, вкусного, но губительного, как ядовитая рыба фугу, которой неопытный повар зацепил при разделке молоки. Тогда я учинял унылый бунт, требуя от опекунши выправить мне документы и пристроить куда-нибудь на работу – для начала и это сойдет, думал я, а там видно будет. Жанна по-своему толковала мою ипохондрию.
– Пустая затея. Не для работы ты, Ваня, рожден. Так же, как не для сиротства и не для войны. Ты Дон-купидон и рожден для любви, – говорила она, когда на меня накатывала тоска и я слышал в груди тонкий, как лезвие, писк упыренка, по которому только и узнавал свою душу. – Тебе тесно в себе, потому что внутри у тебя переизбыток любовных запасов. Критическая масса, превышающая допустимый резерв. Это как голос Шаляпина или Карузо: попробуй, уйми его шепотом! А иначе, чем шепотом, любить меня ты не можешь. Мне-то хватает с лихвой. Громче не выдержу – перепонки полопаются. Что до тебя, тут другое: одной юбки тебе недостаточно. Такой вот амурный метаболизм. Я давно поняла: быть твоей постоянной любовницей значит быть по тревоге и сводней.
И она принималась за поиски. При всем обилии кандидатур в ее жадном до приключений сообществе выбор был непростой. Жанне хотелось, чтобы избранница (больше ее, чем моя) была бы красива, но не красивее Клопрот-Мирон; обеспечена, но не богаче моей энергичной кураторши; достаточно зрела, но все же свежа; молода, но не слишком; не столько умна, сколь разумна; не столь разумна, сколько трезва. С той же тщательностью подбирают щенку пару для случки заботливые хозяева – скорее его оскопят, чем отдадут “в нехорошие руки”.
Неудивительно, что я сравнивал себя с потаскухой под покровительством сутенера.
– Дурачок! – возмущалась Клопрот-Мирон. – Проститутка – сфера торговли, продает любовь без любви. А ты, Ваня, донор. Почти меценат. Дароносец. Своего рода священнослужитель. Ты даруешь любовь и любовью вознаграждаешь. Ты ею крестишь и кадишь. И никогда ею не проклинаешь.
Бескорыстие Жанны было не сплошь альтруизм. Плодя для меня адюльтер, помимо заявленной филантропической, она решала еще две задачи: кое-кому насолить и украсить палитру себе цветочками зла – взамен тех, что увяли. Знакомясь с сигналом последней книги сожительницы, я узнал в ней подробности из новейшей своей биографии, о чем сообщил авторессе. Та дала мне холодный отпор:
– Вот что, пупс. Постарайся запомнить, что я скажу. Не смей больше лезть под обложку в туфлях, в которых месил до того грязь на улице. Книга – это альков, куда приличные люди укладываются голышом, не забывая стянуть с себя кожу, чтоб не запачкать страницы налипшими на нее предрассудками.
– Дивное красноречие! И благородное, кабы не одно но: тебе прекрасно известно, что у нас с Мартой все было без грязи! А в романе твоем история наша – прелюбодейство козлов.
– Значит, такой и была. Литература не врет. Пойми, Дон, врет жизнь.
Я взъярился:
– Врешь ты! Только ты-то и врешь!
– Конечно, я вру! Но вру лишь затем, чтоб не соврала литература.
Наша размолвка длилась несколько дней. Жанна вела себя так, словно была без вины виноватой – сплошь материнская снисходительность и сестринское дружелюбие. Как-то утром она разбросала гирляндами апельсины по спальне, а когда я проснулся, сказала:
– Вот чего нам с тобой не хватало: солнечного тепла. Выбери солнце, и я нацежу тебе соку.
За окном шла снегом зима, и зима, как всегда, шла в Москве бесконечно. На снегу нашей спальни горели звездами тропиков оранжевые шары. Я потянул глубже носом и ощутил его – этот запах, лучше которого пахнут только мечты и любимые женщины, пока изо всех своих сил любят нас. Цитрусовое обещание вечной молодости, которую можно есть, пить и дышать. Хозяйка знала, как выгнать зиму из дома.
Вручив мне стакан с желтой пенкой, Жанна юркнула под одеяло, эту обложку нашей негромкой любви, и чмокнула меня в подмышку:
– Может, махнем за границу? Куда-нибудь к апельсинам. Египет, Марокко, Канары?
У меня испортилось настроение. Вот так всегда: только пригубишь вечную жизнь, кто-то рядом ее уже отравляет.
– Давай, – хмуро ответствовал я. – Но придется идти огородами.
– Ах! – зевнула она. – Опять этот паспорт. Надо что-то придумать…
Я знал: торопиться с придумкой Жанна не станет. Высшее наслаждение освободителя – привязанность освобожденного. Обладатель патента на это изобретение сам Господин Вседержитель. Клопрот-Мирон всего лишь себе разрешила маленький плагиат, чтобы подстраховать мою свободу в пространстве. Границы ее простирались до Третьего транспортного кольца. Негусто, конечно, к тому же чревато злоупотреблениями с обеих сторон.
Жанне страшно не нравилось, когда я исчезал, не получив предварительно благословения. Мне же, напротив, иногда очень нравилось то, что не нравилось Жанне.
Как-то я подался в бега и две недели, отдав себя воле случая, только и делал, что рисковал своей шкурой и тасовал, как игральные карты, постели на стороне.
В день бегства проснулся в четыре утра – от осознания того, что я умер. Открыл глаза и вдруг понял, что кончился. Подобное чувство – не редкость, хотя посещает не всех, зато кое-кого навещает не раз. Говорят, что оно намекает на нашу недолжную жизнь. Очень много уходов из мира имеют причиной такое вот чувство: ты не знаешь, куда с ним податься, но оставаться на месте не можешь. С этим чувством ты должен бежать.
И я побежал. Оделся в костюм, достал из карманов ключи от квартиры, ключи от машины, ключ от почтового ящика, ключ от ящика в теннисном клубе, все деньги, визитки, записки, мобильник (ключи от вчера), аккуратно сложил все на обувнице, отпер дверь и спустился по лестнице в город.
Он меня уже ждал: за прошедшую ночь наверху подмели, отбелили чернильные пятна и окропили воздух той душистой летучестью, какая нисходит на землю лишь после того, как отгремит свое ливень и расставит по лужам чистые зеркала. Добряк Фортунатова потрудился за смену на славу.
Я шел по спящей Москве совершенно бесцельно, точно сомнамбула, у которой открыты глаза. Мозг работал четко, как часы, фиксируя каждую мелочь: шипение поливальных машин, перебранку ворон, ветреный захлоп окна, сквозняковый выхлоп радиопесни, звон шин по асфальту, следом – звон тишины. Я шагал часа два. Солнце взошло, но улицы оставались пустынны. Я вспомнил, что день был воскресный. Вспоминать, что почти год назад, в вечер знакомства с Клопрот-Мирон, тоже был выходной, я не стал. Не хотелось связывать два этих дня, несмотря на их сходство в одежде, погоде и голоде, который с рассвета я тоже уже нагулял.
Чтоб утолить его, мне всего и потребовалось войти в супермаркет, бросить в тележку продукты и пройти мимо кассы – настолько спокойно, что кассирша оторопела и не успела подать сигнал охранникам. Чудо? Не знаю. У каждого чуда, как и у всякого преступления, есть своя подноготная. Когда лунатик шагает по крыше на глазах у толпы, его тоже не могут окликнуть – не потому, что боятся его испугать, а оттого что сами напуганы. Преодолеть спазм в горле от объявшего всех коллективного ужаса можно только поодиночке. Сделать это нормальному человеку непросто.