Камера смертника - Борис Рудаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Психиатрическая экспертиза? Да, конечно. Меня возили в какую-то клинику. И приборы какие-то подключали, и беседовали со мной там какие-то люди. Наверное, это и была экспертиза. Разумеется, меня признали вменяемым. Происходило это тогда, когда меня уже начала одолевать апатия. На вопросы я отвечал спокойно, немного равнодушно, потому что уже порядком устал от этих вопросов. И рассказывал об убийствах так же спокойно, почти равнодушно. По привычке я старательно обосновывал их. Это мне, несмотря на мое состояние, было еще сделать легко, потому что к тому времени я уже столько всего передумал, что фразы произносились почти автоматически.
Потом мне предъявили доказательства того, что я убил врача из роддома. Следователь был очень горд собой, рассказывая, как он на меня вышел, как узнал, что моя жена потеряла во время родов ребенка и что в те сутки дежурила именно эта врачиха. А мне было уже все равно, мне было уже наплевать на всех них. Общество меня предало, отвернулось от меня. Только глубоко-глубоко в груди еще теплилась надежда, что все те, кто занимался мной сейчас, кто узнал мою историю, со временем поймут, что мной двигало; осознают, что я не мог иначе. Осознают и постараются мне помочь. И Ирина в том числе. И тот мужик, который держал меня на земле после убийства следователя. Ведь это так несложно – понять меня! Ведь не могут же все вокруг быть негодяями, мерзавцами, подонками. Только они могут меня бояться, ненавидеть, осуждать. Ведь все честные, порядочные люди должны меня не только понять, но и отнестись ко мне с сожалением. Даже Оля, даже мама. А они ведь так и не навестили меня в изоляторе за эти месяцы. А я так и не попросил передать им весточку, задавленный своими обидами.
А потом меня пожалели – и все-таки сказали. Мама умерла месяц назад от сердечного приступа. Ее пытались спасти, сделали операцию, но говорят, она не хотела жить. Значит, целый месяц я ее ждал, а она была уже мертва. Она ушла, не поняв сына, не пожалев его, стыдясь его. Это было горько, это был конец… Вы когда-нибудь переживали смерть матери? Единственного оставшегося на свете родного человека. Вы когда-нибудь осознавали, что она не просто умерла, а что с ее смертью у вас отрезали большую часть вашего прошлого, самую дорогую, теплую часть вашей жизни? Ведь с матерью связано детство, юность. Мать – это ваша беззаботная жизнь, полная нового, приятного, доброго. Была мать, и вы всегда могли прийти к ней, поплакаться, пожаловаться, поделиться, попросить помощи. И вы всегда были уверены, что получите то, зачем пришли. Но она умерла, а значит, на всем свете больше не осталось человека, близкого вам во всех отношениях. Теперь все оказалось отсечено безжалостно и, самое главное, навсегда. Безвозвратно. И только в этот миг понимаешь, что жизнь твоя кончилась, а остается только доживание среди абсолютно чужих людей. Никто из них не будет столь бескорыстным и столь любящим тебя, как твоя мать!
После этого страшного известия я замкнулся окончательно. Даже не замкнулся, а ушел в себя. А ведь там, во мне, уже ничего не оставалось, только одна пустота. И я ушел в свою пустоту. Поэтому я и не рассказал следователю об уголовном авторитете по кличке Вареный, о том, что прошел через могилу, что после этого я и начал убивать всякую погань. Мне уже было все равно. И я слушал – и не слышал того, что мне говорил следователь. Я молча смотрел перед собой, машинально кивал, когда он о чем-то спрашивал; так же машинально и не читая что-то подписывал.
Потом был суд. Меня поднимали, что-то спрашивали, я что-то отвечал. Видимо, судью это удовлетворяло, и мне разрешали садиться. А потом я посмотрел в зал, потому что судья назвал имя, отчество и фамилию моей жены. Я увидел Олю. Она вышла к кафедре и стала отвечать на вопросы судьи. И ни разу не посмотрела на меня. А я с надеждой и нетерпением ждал, когда закончится этот иезуитский допрос Оли, когда ей разрешат сесть. И тогда она посмотрит на меня. И я взглядом ей все объясню, и она меня поймет и простит.
Но она ни разу не посмотрела в мою сторону. Сидела, съежившись, опустив лицо в пол, как будто боялась смотреть по сторонам, смотреть в мою сторону. А через какое-то время она спросила разрешения уйти, и ей разрешили. Оля вышла из зала судебного заседания быстрым шагом, спотыкаясь, как будто бежала от чего-то страшного или мерзкого. И я понял, что она бежит от меня. Я был ей страшен, противен! Она не хотела меня видеть, находиться со мной в одном помещении; не хотела слушать, узнавать и попытаться понять меня. Она не хотела! Последний близкий человек ушел из моей жизни. И навсегда, это я понял точно.
Кажется, по моему лицу текли слезы. Судья или прокурор меня о чем-то спрашивали, а я не слышал. Мне приказали встать. Я поднялся, но продолжал смотреть на дверь, которая закрылась за Олей. Я все надеялся, что она убежала, потому что ей стало плохо, но она вот-вот вернется. Вернется ко мне, чтобы до конца пережить все со мной, остаться со мной. Как это было больно – понять, что она не вернется!
Потом был шум в зале. Я увидел Ирину, еще одну предательницу. Ее расспрашивали обо мне, из нее вытянули, что она переспала со мной в тот день. Особенно наседал прокурор. И как только девушке напомнили об этом, как только она вспомнила это, ее вырвало. Прямо за кафедрой. Ирину увели и объявили перерыв. Судебное заседание возобновили уже в другой день, но дальше я помню все только отрывками.
Снова воспринимать мир как что-то живое я стал уже здесь, и только тогда, когда приходил священник отец Василий. Я не помнил, чтобы у меня спрашивали, желаю ли я с ним побеседовать. Сначала я думал, что это обязательно; потом понял, что просто не помню, когда меня об этом спрашивали. Наверное, я послушно согласился, и меня стали водить. И я сидел на этих встречах и слушал. Я плохо понимал, что он говорит, но чувствовал, что это что-то теплое, успокаивающее, живое. И я стал ждать прихода отца Василия с нетерпением. А потом я почему-то понял, что вы не священник, а журналист. Вы говорили страшные вещи, вы будили во мне страшные горькие воспоминания…
Странно, но именно когда вы расспрашивали меня о моей жизни до смерти, меня это почему-то к жизни и возвращало. Почему, а? Да… наверное, вы правы. Потому что у меня когда-то была жизнь…
Мое расставание с Георгием Павловым было прозаичным и казенным. Я даже не успел продумать прощальные слова, до последнего надеясь на экспромт, на то, что нужные слова найдутся сами. Трудно, согласитесь, найти слова утешения, просто теплые слова убийце нескольких человек, который не раскаивается в своих преступлениях. И понятно, что мое отношение к Павлову было очень сложное, неоднозначное. О том, что он закончил свой рассказ, я догадался сам. А догадался я потому, что Павлов опять впал в свое обычное, почти коматозное состояние, в каком я его застал в день своего первого приезда в колонию. Он сначала схватился за голову, что-то еще бормоча и постанывая. Потом затих в этой же позе и долго не выпрямлялся. Я позвал его, но Павлов не реагировал.
Зато отреагировал контролер, который стоял в промежутке между нашими решетками. Он быстро нажал кнопку вызова и подошел к нам.
– Вы закончили? – строго спросил он меня таким тоном, как будто не сомневался в положительном ответе.