Гусь Фриц - Сергей Лебедев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кириллу открылся пласт великих, определяющих всю жизнь образов, в которых на самом деле является человеку история, – и это не демонстрации, бои, пушки крейсера «Аврора», целящие в Зимний дворец, а тихие мистерии повседневности, кристаллы, сквозь которые видна самая суть происходящего.
Однажды Арсений взял выздоровевшую дочь к пациенту в дальней деревне. Он хотел, чтобы она не теряла сноровку медицинской сестры, чтобы деревенские запомнили ее как помощницу. На обратном пути, в глубокие сумерки, они проезжали поймой Оки, мимо стариц, богатых рыбой.
Хотя сама река еще не встала, только полнилась шугой, старицы уже покрыло первым льдом, гладким, прозрачным, как слюда. В вечерней мгле они заметили впереди огни, освещающие кроны деревьев, отражающиеся бликами на льду, теплыми желтыми туманностями проникающие под лед. Шел мелкий снег – будто серебряной канителью продергивало пространство; горели смолистые факелы, пламя мешалось с густым паром дыхания, и темные мужские фигуры медленно двигались по льду – кто с деревянным молотом, кто с трезубой острогой. И прадед, и бабушка знали, что видят; но так странны, так похожи на темное шествие славянских языческих богов были фигуры, так внезапен огонь в ночи, так свежи слухи о грабежах и поджогах помещичьих усадеб, так зловещи остроги и молоты, что они остановили лошадь: казалось, это сама деревня, измученная солдатчиной, восстала против города и церкви.
Зимняя ночная рыбалка; старица была знаменита налимами – хищной рыбой, которая не засыпает зимой. Налим плывет на свет, рыбак бьет молотом по льду, оглушая рыбу, а потом пробивает острогой лед и вытаскивает добычу.
Опамятовавшись, узнав наконец мужиков из ближней деревни, они подъехали к самому берегу; Арсений, наверное, рассчитывал, что его в знак уважения угостят рыбой.
Тонкий лед простерся над замершей водой, водой октября. А наверху был ноябрь, и рыбаки шли с острогами и колотушками, рассыпая веерами хищный свет; поскрипывали студеные полотнища тишины, дымились каляные бороды, и слышался негромкий говор, с острасткой звучащий в ловчей ночи. Бах – жахнул деревянный молот, ветвистой гулкой звездой прогнулся лед, налившийся диким белым молоком удара, нырнула вниз, в звонкое крошево, острога – и на льду, осыпанный снежком, как сахаром, выгнулся желтым брюхом ошалелый налим.
Раз – острога из ноября нырнула туда, в октябрь, в стынь стоялой воды, чистой от ила, – и рыбина уже на льду, выброшена в будущее, пронзившее ее зазубренными зубцами остроги.
Величественный король-налим с мозаики над входом в дедушкин особняк, повелитель быстрых вод, символ, по наитию выбранный художником, – и теперь он мертвый на льду.
Бабушка Каролина писала в тридцатые о том, что она видела и запомнила в Первую Мировую, в Гражданскую и после. Но рыбаки на тонком льду, зимнее пламя под ледяными небесами, стук молотов, всплески острог, смертные пляски отвратительно живучих рыб, кровящая вода, разливающаяся по льду, жадные пасти полыней – это не просто вошло в память, к которой нужно обращаться, оборачиваясь назад, а как бы всегда стояло впереди, перед глазами, как провозвестие.
Холодными вечерами за голыми березами рощи занимался красный закат; бабушка особенно отмечала, что закат именно красный, – уже уяснила цвет большевистских знамен или приписала себе эту колористическую прозорливость задним числом?
«Милый друг, и в этом тихом доме лихорадка бьет меня», – бабушка Каролина упомянула, что, прочитав в двадцатые эти строки Блока, она сразу же вспомнила осень семнадцатого года в усадьбе; как будто Блок писал о ней, о ее чувствах.
Кирилл взял с полки синий том из собрания сочинений Блока. С раскрытых страниц выскользнул осиновый лист, потерявший багровый цвет, – бабушка любила такие случайные закладки.
Кирилл замер. Бабушка, начиная в первый раз читать, естественно, не знала, какими будут последние строки стихотворения. А на нее посмотрел светящими очами ангел бури Азраил, ангел смерти, проводник душ.
Яростный глаз Бога, плывущий в сумерках, пылающая шаровая молния в белой зале, обморок, немота, обреченность, одиночество – и, словно в зеркале, через неполные десять лет встреча со сродным опытом старшего гениального современника; будто число великих образов ограничено, как число карт в колоде у гадалки, и в сходной ситуации всегда выпадает один и тот же.
Кирилл вспомнил, как на Немецком кладбище сам чувствовал взгляд Ока – с масонского надгробия; и запретил себе думать в эту сторону, будто хотел избежать рифмы судеб.
* * *
Страшен мне уют…
Большую залу закрыли. Укрыли холстиной – как раньше на время похорон – рояль. За три года он расстроился; прежде из города приезжал настройщик, но теперь он куда-то пропал, и рояль больше не звучал; не было и тех славных вечеров, для которых его покупали. Исчез и стекольщик, которого хотели позвать починить окна к зиме; предчувствуя беду, люди снимались с мест. Раньше бы нашли другого, а тут оказалось, что мастера существуют в единственном числе, а материальный мир стремительно беднеет: уже не купить стекла, керосина, соли, мыла, гвоздей, все припрятано на случай нехватки или в расчете на барыш.
Кажется, прадед Арсений втайне боялся этого оскудения. Он был твердым человеком, но твердым в надежные времена, когда порядок вещей не нарушен. А тут словно и вещи включились в человеческие игры, в революционную смену личин, сторон, партий, перестали быть, чем кажутся: керосин только пах керосином, а был водой, мыло не мылилось, сахар давал меловой осадок, а среди денег стали попадаться фальшивки. И Арсений все чаще стал уединяться на втором этаже, в маленькой комнате, которая раньше принадлежала Бальтазару. После его смерти туда сносили ненужные или сломанные вещи; там еще стояли на полках гомеопатические склянки, старинные медицинские книги, а в маленьком, обитом медью сундуке, запиравшемся на ключ, лежали бумаги Бальтазара – письма, записи, врачебные трактаты.
Лина тайком поднималась по скрипучей лестнице; подглядывать было невозможно, и она слушала, как отец отпирает крышку сундука, как шелестят бумаги, звякает о край чернильницы перо. Он сидел там на переломе года и эпох, как Бальтазар в Башне Уединения, читал документы деда, вел свои записи – в уже не существующей стране, готовой рухнуть в пропасть, стране, где он появился на свет, потому что его предок поверил в химеру, и химера, совокупившись с местной чреватой почвой, родила потомство искаженных судеб.
Отец ничего не рассказывал о том, чем занимается он на чердаке. Лина чувствовала, что Софья хотела бы вытащить мужа из несвоевременного убежища, принудить к настоящему, – но Арсений был неподатлив, готов на молчаливую ссору, лишь бы его оставили одного.