Мечта о театре. Моя настоящая жизнь. Том 1 - Олег Табаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проводивший репетицию Олег Николаевич настойчиво и довольно безапелляционно требовал от меня объяснений: «А что это ты делал? Ну что ты делал-то такое?!» В итоге, к сожалению, того момента в спектакле не осталось. Не то чтобы Ефремов не давал этого делать. Мне вдруг стало скучно, обидно, потому что от меня потребовали объяснения такой интимной вещи, которую объяснениями можно только опошлить… Есть некоторые проявления живой жизни человеческого духа, которые не детерминируются. Хотя можно было бы сказать словами, что я имел в виду: «Прости меня, Амелия, Христа ради». Но зачем? Пьеса эта не была близка Олегу Николаевичу и не очень любима им, а была взята в репертуар как одно из лучших современных произведений мировой драматургии. Вот конкретный пример того, как нежданно-негаданно возникающее на сцене не вытекает из текста, а является продуктом работы подсознания артиста.
Я играл не гомосексуалиста, не инвалида-горбуна, я играл Братца Лаймона – человека любящего, стремящегося к любви. И флюиды любви достигали сердец сидящих в зале.
«Балладой о невеселом кабачке» свершился определенный прорыв в эстетике театрального языка, и роль Братца Лаймона стоит несколько особняком от всего того, что мне поручалось играть в «Современнике» до и после «Обыкновенной истории» вплоть до семидесятого года. В течение этих лет на театральной грядке «Современника» было достаточно пусто.
Мне приходилось, скажем, быть дублером у Олега Николаевича Ефремова в пьесе «Назначение». Делал я это, по-моему, довольно беспомощно в силу своей тогдашней слишком очевидной молодости. Я был явно не готов к этой роли, потому что в свои неполные тридцать выглядел значительно инфантильнее этого возраста, а Лямину, герою володинской пьесы, было явно ближе к сорока. Сорок лет – тот возраст, который невозможно сыграть, можно только быть сорокалетним человеком. Когда играешь старика лет семидесяти, ты можешь обмотать шею шарфом, как это гениально делал Михаил Чехов. А меня, вне зависимости от качества моих способностей, по-прежнему с потрохами продавали молодое лицо и проклятая худая шея.
Потом был Маврин в пьесе Зорина «По московскому времени» со следующей репликой на уход со сцены: «Маврин сделал свое дело, Маврин хочет уходить», – что, впрочем, являлось свидетельством достоинств драматургической литературы Леонида Зорина, а никак не моих.
В пьесе Розова «С вечера до полудня» мне была поручена довольно интересная роль «всадника», то есть человека бронированно-удачливого, по имени Лева, но в пьесе роль была выписана значительно интереснее, чем вышло потом в моем исполнении.
Можно вспомнить и три роли в так называемой трилогии «Современника» об этапах революционного движения в России: спектаклях «Декабристы», «Народовольцы» и «Большевики». Никаких открытий ни для меня, ни для зрителей эти роли в себе не несли. Был довольно ординарный Кондратий Рылеев, которого я изображал в «Декабристах», Крестьянин в «Народовольцах» и, наконец, Владимир Загорский, секретарь Московского горкома партии в «Большевиках».
Что для меня важнее
С этой «трилогией» связана одна история.
В 1967 году жизнь дала мне невероятный шанс, но я от него отказался вполне сознательно. Дело было так.
Британский кинорежиссер-чех Карел Рейш задумал снимать фильм «Isadora» о знаменитой балерине Айседоре Дункан. На главную роль пригласили Ванессу Редгрейв. И коль скоро актрису взяли из Англии, на роли любовников героини решено было набирать артистов из тех стран, откуда они были родом в действительности. В Россию вербовать рекрутов на роль Есенина была послана жена Рейша – замечательная актриса Бетси Блер, француженка, блистательно сыгравшая в голливудском фильме «Марти» вместе с Эрнестом Боргнайном. Эта женщина вышла на меня каким-то странным образом через маму Миши Козакова, Зою Александровну, или, как мы ее называли, маму Зою, которая меня и порекомендовала.
Для того чтобы дать мне возможность принять участие в этом английском фильме, были предприняты невиданные в Советском Союзе шаги: сценарий «Айседоры», привезенный Бетси Блер, был изъят из ведения Госкино и передан в ведение Министерства культуры, где благодаря расположению «мадам министр» Екатерины Алексеевны Фурцевой и было получено добро на то, чтобы актер театра «Современник» Олег Табаков, человек неполных тридцати двух лет, мог сниматься в роли Сергея Есенина. Был назначен переводчик-редактор этого сценария, Саша Свободин. Все это вместе взятое было беспрецедентно.
Как человек увлекающийся, я тут же стал вовсю размышлять, фантазировать на тему предстоящей работы. Даже придумал три сцены, которых не было в сценарии, позвонил Карелу Рейшу, и он с радостью принял мои идеи. Одна касалась чтения стихов в оригинале, а две другие были довольно забавными. Мне казалось, что я где-то об этих реальных фактах читал или, оттолкнувшись от прочитанного, дальше фантазировал уже сам. Так родилась сцена, действие которой происходит в одном из городов, где чествуют Айседору, а Есенин, ревнуя к ее успеху и комплексуя по поводу незнания иностранных языков, произносит очередной тост так:
– О чем это они там говорят?
– Милый, не обращай внимания, это комплименты в мой адрес.
Проходит время, он опять пьет и спрашивает:
– Ну так что же, б…, они говорят?
На пятый раз Есенин, наконец, не выдерживает, понимая, что в этом утверждении себя инициативу перехватить ему не удастся, встает и запевает:
Вставай, проклятьем заклейменный, Весь мир голодных и рабов!
И люди в ужасе начинают вставать.
Вторая сцена происходит, когда Есенин возвращается из своих дальних путешествий в Россию и привозит несколько чемоданов в Константиново. К нему по одному приходят его земляки, и он всем раздает подарки. Эта сцена явно родилась из моего эмоционального детского опыта, когда я из окна нашей коммуналки выбрасывал вниз, на «драку собак», игрушки и мелкие вещи. Очень похоже.
Рейш был доволен, все шло по любви. У меня уже был на руках контракт. 5 ноября 1967 года я должен был быть в Лондоне на примерке костюмов, головных уборов, обуви, делать грим. Так случилось, что начало съемок совпало с 7 ноября, днем, в который цензура запретила «Современнику» показ премьеры спектакля «Большевики» – нашего подарка партии на ее 50-летие, где я играл одну, отнюдь не главную, роль. Однако интересы «Современника» – за полтора года до ухода Ефремова во МХАТ – оказались для меня приоритетными.
В город Лондон я не полетел и остался в Москве, потому что мне непременно было нужно отстоять перед цензурой нашу премьеру – плечом к плечу с Олегом Николаевичем… Ефремов пошел в горком, я отправился к Екатерине Алексеевне Фурцевой. Женщина-министр согласилась прийти к нам на дневной прогон, устроенный специально для нее, и он ей понравился. Фурцева была человеком удивительной самостоятельности, и, входя в дело, она шла до конца, рискуя всем в ее положении – и креслом, и даже партбилетом.
Почему я так поступил? Да потому что понял, что не могу оставить, а значит, предать это вовсе не являвшееся выдающимся художественным свершением дело. Но это было дело моего театра, который в моей жизни всегда имел первостепенное значение. Олег Николаевич не уговаривал меня. Я сам знал, что мне нельзя уезжать из Москвы. Вместо того чтобы рвануть за своей долей злата, я вместе с коллегами обивал пороги, добиваясь того, чтобы премьера непременно состоялась 7 ноября.