По метеоусловиям Таймыра - Виктор Кустов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Божко. Вот кто бескорыстен, кто похож на него самого.
Кузьмин засмеялся, почувствовав облегчение: их двое, а это уже немало…
– Едем, – решительно сказал шоферу, садясь в машину.
…В этот вечер он не стал задерживаться в кабинете, впервые за последние дни пришёл домой, как все люди. Вместе с ними он толкался в магазине, охотно кивая знакомым, покупал продукты и чувствовал себя частицей большой силы.
Не раздеваясь, выложил покупки на столик в прихожей, позвонил в ресторан, попросил пригласить к телефону Валентину. Пьяный женский голос долго допытывался, кто звонит и зачем такому приятному баритону какая-то Валентина, пусть он скажет адрес – и придёт она, он нисколько не разочаруется. И даже наоборот…
– Прекратите, – оборвал он. – С вами говорит начальник строительства.
И голос увял, стал извиняться, многословно объясняя, что его перепутали с другим человеком.
«Прости меня», – повторял он про себя первую фразу, которую скажет Валентине. «Прости и пойми».
Но вот на том конце он услышал сдерживаемое дыхание, «слушаю» и сказал:
– Добрый вечер. Вы не могли бы сделать мне одолжение, принести чего-нибудь на ужин?
– У меня сегодня много работы, – услышал он чужой голос Валентины. – Но я попрошу кого-нибудь.
– Нет, спасибо.
Надавил на рычаг.
– Спасибо, – произнёс вслух и прошёлся по комнате.
Спасибо…
За что спасибо?
За непонимание?
Смешно и грустно… Вернулся к телефону, набрал номер Божко. Долго никто не подходил, потом женский голос шёпотом спросил:
– Кто?
И он улыбнулся: так обычно спрашивают через дверь.
– А мужа вашего я не могу услышать? Это говорит Кузьмин.
– Его нет, – так же шёпотом ответила женщина, и он поинтересовался:
– Вы простыли?
– Нет, просто сын только что уснул… Мужа нет, он уехал на ЛЭП. Что-нибудь передать, когда он вернётся?
– Нет, ничего. Извините.
Он прошёл в спальню и не раздеваясь лёг на кровать.
Закрыл глаза. Против воли он представил себе тот маленький рай, в котором живёт Божко, где его ждут жена и сынишка, куда он возвращается уставший и обессиленный и откуда черпает новые силы…
Поднялся, прошёл в комнату, взял с полки книгу, положил на неё лист бумаги и стал писать письмо.
Первые фразы легли быстро и легко, передавая всё то, что он сейчас чувствовал. Он не оглядывался назад и не смотрел на себя со стороны, понимая, что этого не надо делать, что, может быть, именно такого, каким он предстанет перед женой в этом письме, она его и любит, что, может, именно это письмо заставит её прилететь к нему сразу, сейчас же, без колебаний и трезвых оценок, отдавшись неудержимому женскому инстинкту принести себя в жертву, спасти…
Но потом он стал перечитывать написанное и увидел жалкие, молящие фразы. Презирая себя, смял письмо, бросил на пол, но и там оно напоминало о себе. И он, сжав хрустящий комочек, пошёл на кухню, долго смотрел, как, показывая то одно, то другое слово, сгорает бумага.
Вернувшись, разделся, выключил свет, лёг и стал прикидывать, что ему необходимо сделать завтра.
За окнами бушевала пурга – его единственная союзница и помощница.
К концу недели Солонецкий захандрил. Безделье, которое вначале нравилось и казалось прекрасным отдыхом, стало ему в тягость, а однообразие мелких забот вызывало раздражение. Он физически ощущал, как не хватает ему постоянной занятости, мелких и крупных вопросов, в которых он растворялся и жил.
Проснувшись и ещё не открыв глаза, по гулу ветра за стеной он понял, что пурга так и не пошла на убыль, хотя вечером, засыпая, загадал, что сегодня она должна стихнуть. И ему стало тоскливо и обидно.
Аввакум уже хозяйничал у печки, пышущей красными боками. Горка пригоревших лепёшек лежала на столе. Лепёшки Аввакум пёк прямо на печи, в первый день они Солонецкому понравились – пахли дымком и хрустели на зубах, но сейчас он не хотел думать о еде.
– Тебе тут одному страшно не бывает? – спросил он.
– Страшно, когда помнишь о страхе. – Аввакум выложил консервы в миску. – Ещё дня три – и пурга кончится.
– Дня три… А если не кончится, то у нас есть шанс сохранить свои тела для далёких потомков. – Солонецкий вздохнул. – Сожрём последние консервы и будем потихоньку отдавать богу душу. Ты знаешь, о чём я думаю? – Он помолчал. – Отдавать-то мы её будем с одинаковой неохотой, а вот хоронить нас будут по-разному. И людей придёт неодинаково, и речей разное количество будет, хотя оба в конечном итоге в одну землю попадём…
– Надо дверь открыть, – не отвечая на его слова, сказал Аввакум.
– Потом и откроют…
Аввакум пригладил гребешком бороду, снял готовые лепёшки, перекидывая с руки на руку, донёс до миски.
– Боишься смерти?
– А кто ж ей радуется, собственной-то.
– Ты поешь, – он подставил Солонецкому миску. – Я уже перекусил.
Солонецкий усмехнулся над примитивной хитростью Аввакума. Вчера они проверяли свои запасы: хватить их без охотничьих трофеев могло не больше, чем на неделю.
– Обижаешь… Я ведь маленько пожил.
Аввакум промолчал, загасил свечу. В избушке стало сумрачно. Завозился около двери. Дверь открывалась внутрь, поставленная опытным таёжником, понимающим, что такое снежные тундровые бури. От этого порой зависит жизнь.
Аввакум открыл дверь.
Сверху сполз снег, выпавший этой ночью.
Аввакум начал копать сверху, аккуратно накладывая снег в котелок и ведро, стоящие на печи. Капли падали на горячий металл, трещали, и этот треск напоминал Солонецкому звуки котлована.
Он нехотя слез с полатей.
– Стихнет, тогда и откопаемся, – сказал он. Провёл рукой по снежной стене. – Хорошо прессует… А с удобствами ты ловко придумал, как в городской квартире живёшь, – намекнул он на отделённый в углу избушки закуток, заменявший Аввакуму санузел и словно специально построенный вот для такой пурги или морозов, когда слюна замерзает на лету.
– Отойди-ка, Юрий Иваныч, – отодвинул его Аввакум. – Снегу намело, скоро трубу забьёт, так что ждать нельзя. На следующее лето повыше подниму.
– Ты же летом уезжаешь?
– Кто-нибудь другой жить будет.
– Ну-ну…
Солонецкий постоял, сминая снег в кулаке, но тот рассыпался холодящей мукой, и он отряхнул его на печь, сердито зафыркавшую. Забрался на полати, стал наблюдать за Аввакумом.
– Ты ничего мужик, – немного погодя, сказал он. – О тебе какая-нибудь ядрёная девка сохнет, а ты здесь… Так и просидишь всю жизнь.