Дорога на Астапово - Владимир Березин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— В Боровске! В Боровске! — назидательно закончил мой собеседник.
Циолковский оставил след в Боровске, хотя родился под Рязанью, а жил в Вятке и Москве. В то время, когда Циолковский собирался выйти на свет и начать жить в колыбели, на расстоянии двухсот вёрст от него русский писатель двадцати девяти лет от роду пишет: «Денег нет. Прошла молодость!» Севастополь срыт, у России нет флота, в воздухе пахнет реформами и невнятицей.
Наука и у Толстого, и у Циолковского — нечто мистическое. Незадолго до смерти Лев Толстой написал статью «О науке», вернее не статью, а ответ одному крестьянину, приславшему Толстому письмо с вопросами. При первом чтении «О науке» вызывает чувство некоторой неловкости: старик проповедует и призывает, да к тому же, подставляясь под удар, рассуждает одновременно наивно и пафосно.
Суть в том, что Толстой пытается ввести в науку нравственность. Задача и правда довольно безумная: введение идеологии в науку никогда ничего путного не приносило, как бы красиво ни звучали произносимые при этом мантры. К тому же Толстой то объединяет науку и образование, то произвольно разъединяет их, говорит о науке то как о социальном институте, то как о конкретных учреждениях.
На самом деле Толстой ведёт разговор вот о чём: в его России только образование приводит к тому, что сейчас мы называем «вертикальным лифтом». Оттого существует культ образования, который служит источником чванства.
Потом Толстой придумывает критерий отделения науки от не-науки. Он разделяет «знания, называемые науками» на три вида: «…первый отдел — это науки естественные: биология во всех своих подразделениях, потом астрономия, математика и теоретические, т. е. неприкладные физика, химия и другие со всеми своими подразделениями. Второй отдел будут составлять науки прикладные: прикладные физика, химия, механика, технология, агрономия, медицина и другие, имеющие целью овладевание силами природы для облегчения труда людского. Третий отдел будут составлять все те многочисленные науки, цель которых — оправдание и утверждение существующего общественного устройства. Таковы все так называемые науки богословские, философские, исторические, юридические, политические»[125].
Произведя это деление, Толстой последовательно отказывает всем этим разрядам в праве называться науками: «Во-первых, потому, что все эти знания не отвечают основному требованию истинной науки: указания людям того, что они должны и чего не должны делать для того, чтобы жизнь их была хорошая. Во-вторых, не могут быть признаны науками ещё и потому, что не удовлетворяют тем самым требованиям любознательности, которые ставят себе занимающиеся ими люди. Не удовлетворяют же все эти науки, за исключением математики, требованиям любознательности потому, что, исследуя явления, происходящие в мире неодушевленном и в мире растительном и животном, науки эти строят все свои исследования на неверном положении о том, что всё то, что представляется человеку известным образом, действительно существует так, как оно ему представляется»[126].
Дальше Толстой высказывает много неловких и неочевидных суждений, перескакивая отчего-то на непознаваемость мира и снисходительно позволяя точным наукам быть забавными: «…для людей, свободных от необходимого для жизни труда, исследования так называемых естественных наук о происхождении миров, или органической жизни, или о расстояниях и величине миров, или о жизни микроскопических организмов и т. п., исследования эти не могут иметь никакого значения для серьезного, мыслящего человека, так как составляют только праздную игру ума, и потому ни в каком случае не могут быть признаваемы науками». Второй отдел, «науки прикладные, т. е. различные знания о том, как наилегчайшим способом бороться с силами природы и как пользоваться ими для облегчения труда людского, ещё менее, чем знания первого отдела, могут быть признаны наукой. Не могут такого рода знания быть признаны наукой потому, что свойство истинной науки, так же как и цель её, есть всегда благо людей, все же эти прикладные науки, как физика, химия, механика, даже медицина и другие, могут так же часто служить вреду, как и пользе людей, как это и происходит теперь…» И потому все прикладные знания могут быть признаны мастерствами или теориями различных мастерств, но никак не наукой. Знания, имеющие целью оправдание существующего устройства жизни, — вот третий тип. Они «преследуют вполне определённую цель — удержать большинство людей в рабстве меньшинства, употребляя для этого всякого рода софизмы, лжетолкования, обманы, мошенничества…»[127]
В результате Толстой придумывает свой критерий отличия науки от не-науки: «Думаю, что излишне говорить о том, что все эти знания, имеющие целью зло, а не благо человечества, не могут быть названы наукой»[128]. То есть «наука» превращается во что-то вроде Святого Писания, нравственного учения. Старик в Ясной Поляне, будто дед Мазай, пытается втащить на свою лодку нравственный спасательный круг.
Меж тем нет ничего более удалённого от науки, чем нравственность, — нравственность живёт в голове учёного до и после его дела, она сдерживает его от людоедских экспериментов или заставляет предупредить человечество о новой беде. А вот сама наука как процесс познания имеет совершенно иную природу.
Цифра пять ничуть не нравственнее, чем цифра четыре. Попытки создать арийскую физику или большевистскую биологию привели к обескураживающим результатам. Более того, мотив добрых намерений в науке чаще всего лишь хорошая мина при плохой игре, а то и весьма наглядно подсвечивает дорогу в ад.
Прошло сто лет со времени ответа Толстого крестьянину, а как отделить науку от не-науки, до сих пор непонятно.
Именно поэтому статья Толстого очень полезна: она — отправной пункт для размышлений о науке. Вернее, о соотношении частного человека и этого социального института.
Человек из девятнадцатого века, заставший то время, когда пушки заряжались с дула, а не с казённой части, когда лошадь была основным транспортным средством, а электричество не выходило из лабораторий, рассуждает о науке в тот самый момент, как технический прогресс начал сметать всё на своём пути. Шесть лет как летали самолёты, тряслись по дорогам автомобили и уже существовали аппараты для записи и воспроизведения звука, от фонографов до граммофонов. Человечество уже говорило по телефону и пользовалось радиосвязью.
Это пора, когда вера в технический прогресс бесконечна и кажется, что именно он произведёт на свет гуманность и равенство.
Однако через сто лет ситуация радикально изменилась: технический и научный прогресс пугает — новым оружием, изменениями климата, генной инженерией и прочими тревогами обывателя.
А обывателя пугают, пугают много и обильно.
В начале XX века многим казалось, что если не жизнь, то наука — счётна, поддаётся публичному измерению и пониманию. Однако через сто лет выяснилось, что обыватель, как он ни бейся, теперь не может понять ни результатов, ни даже постановки задач в некоторых отраслях. Например, такова теория струн и математика переднего края.