Пушкин и компания. Новые беседы любителей русского слова - Борис Михайлович Парамонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И. Т.: Так какую же революцию произвел Лев Толстой – художественную или всякую? И при чем тут крестьянство, которое поминал Ленин? Какая в крестьянстве-то эстетика?
Б. П.: Вот это самое остранение, то есть лишение предметов и явлений жизни их культурной формы, обнажение, оголение. Это то, что в пределе дает так называемое народническое мракобесие. Искусство и философия – барская затея, а единственно важное и правильное – хлеб на земле растить. В конце концов Толстой именно это стал говорить.
И. Т.: Борис Михайлович, вот вы сказали, что Ле-видов – человек, что и говорить, подзабытый, понял эту тему предельно широко, перевел эстетику с ее приемами в самый широкий исторический план. Ну а сами формалисты понимали это? Говорили что-нибудь похожее, сходное?
Б. П.: Поначалу старались не говорить, оставаться в рамках чистой теории, в рамках науки, которую они считали возможным создать вокруг эстетических явлений. Но их, можно сказать, заставили. Критика на них шла по той в основном линии, что нельзя искусство сводить к сумме приемов, к технологии, что художество неразрывно связано с жизнью как таковой, во всяких ее проявлениях. Марксисты тогдашние, пресловутые вульгарные социологи, настаивали на прямой связи художественной надстройки с экономическим базисом. И вот чтобы как-нибудь отбиться, формалисты начали теорию как бы расширять, учитывать вот этот социологический контекст. Эйхенбаум начал было придумывать теорию литературного быта, а Шкловский в 1928 году выпустил книгу «Матерьял и стиль в романе Льва Толстого „Война и мир“». Я ее сейчас перечитал и был весьма расстроен. Не получилась книга, не удалось Шкловскому поставить Толстого в социальный ряд, как требовалось марксистским начальством. В предисловии к книге Шкловский писал:
В книге меня интересовал вопрос о законах деформации исторического материала, обусловленных классовой принадлежностью автора. Целевая установка Толстого вела его к созданию дворянской агитки, к изображению победы дореформенной России дореформенными средствами.
Война 1812 года была в задании Толстого противопоставлена Крымской кампании. Это было предложение произвести не реформу, а возвращение. Современники Толстого понимали эту тенденцию романа. Любопытно отметить, что в карикатуре «Искры» (1868, № 16) пишущий Толстой изображен перед камином, на котором стоит статуэтка Наполеона, но не Первого, а Третьего.
Дальше идет очень важный вопрос об усвоении романом инерционных литературных форм. Я мало показал в книге (собираюсь это сделать сейчас), что весь беллетристический арсенал, которым пользовался Толстой, все положения романа были известны ранее по произведениям Ушакова («Последний из князей Корсунских»), Загоскина («Рославлев»), Булгарина («Петр Выжигин»), Вельтмана («Лунатик»), Петра Сумарокова («Кольцо и записка»).
Но у Льва Николаевича все эти традиционные ситуации имеют новую функцию и даны взаимодействиями, взятыми из поэтики натуральной школы. Роман иначе сопоставляет привычные романы и дает их в ином лексическом плане. Авторское намерение не было вполне выполнено. Классовые читательские группировки являются своеобразными резонаторами литературного произведения. Задание автора написать роман против разночинцев, так сказать, роман противореформенный, не удалось. Целевая установка автора не совпала с объективной ролью его произведения.
Изучение литературной эволюции должно быть производимо при учете социального контекста, должно быть осложнено рассмотрением различных литературных течений, неравномерно просачивающихся в различные классовые прослойки и различно вновь ими создаваемых.
Итак, Шкловский решил сделать Толстого дворянским писателем, помещиком. И он стал искать у Толстого соответствующие настроения и заявления. Взял обстановку начала шестидесятых годов, когда готовилась и проводилась крестьянская реформа. Нашел материал, подтверждающий страх помещиков перед крестьянской революцией, ну и у Толстого такие мотивы обнаружил, причем в самой «Войне и мире». Помните попытку бунта богучаровских мужиков с приближением Наполеона и как Николай Ростов эти поползновения лихо подавил, въехав заводиле в рыло? Вот так, значит, Толстой преодолевал страх перед мужицким возможным восстанием, иллюзорно победив его в этой сцене: сам себя утешал, получается. Или еще. Шкловский показывает, какой материал ушел из черновиков: например, как старый князь Болконский брюхатил дворовых девушек и младенцев отправлял в воспитательный дом. Причем это подавалось вне какого-либо морального осуждения, просто констатация факта. Так, черточка помещичьего быта вне какой-либо оценки.
И. Т.: Так почему все-таки Толстой это выбросил? Стало быть, знал, что такое поведение непохвально, снижает его героя.
Б. П.: А Шкловский над этим не задумывается. Ему важно показать, что помещик Толстой солидарен со своими героями-помещиками. Вот вам социальная привязка. Ну и получилось (у Шкловского) ни то ни се, и никого не устроило. Тем более что он сам привел себя в тупиковую ситуацию, поставив ожидаемый вопрос: а почему же все-таки Толстой подавляющим большинством критики и читающей публики не воспринимался как писатель реакционный, а скорее уж как либеральный? И вот тут Шкловский совсем уж неубедительным предстал. Он написал:
Лев Николаевич, дворянский по идеологии писатель, работал по способу подачи материала методами писателей-разночинцев, со снижающей недоверчивостью и психологизацией. Старая литература, к которой принадлежал Толстой по своим намерениям, этой психологизации не знала… Благодаря этому роман Л. Н. дошел не до того читателя, на которого рассчитывал Л. Н. Роман оказался в разряде обличительных, а не прославляющих. Здесь мы видим любопытнейшее явление разницы между генезисом произведения и его местом в историко-литературном ряду.
Но если это любопытнейшее явление, то чем оно объясняется? Получается, тем, что Толстой не помещичью жизнь прославил, а только создал новые приемы письма – вот эту «психологизацию и снижающую недоверчивость», то есть все то же остранение. Не удается Шкловскому вывести Толстого в социальный ряд. А ведь в сущности это было легко сделать, причем даже слишком легко. Вот эту снижающую недоверчивость объяснить как черту крестьянскую, той же самой враждебностью деревенского мужика к культуре, к чему-то выходящему за край мужицкого мировоззрения.
И. Т.: Вот Ленин так и сделал!
Б. П.: Но это именно слишком легко. Эстетика-то у Ленина ушла, на все эти остранения и обнажения приемов ему было наплевать. В общем, все остались при своих: Шкловский при остранении, то есть искусстве как приеме, а Ленин при роли крестьянства в революции.
И. Т.: Неужели, Борис Михайлович, в книге Шкловского, при всей ее неудаче, не нашлось чего-нибудь яркого и запоминающегося? Неужели такая уж тотальная неудача?
Б. П.: Конечно, были яркие страницы и высказывания. Вот Шкловский вспомнил «Холстомера» – лошадь как носитель остраняющего взгляда на культурный мир людей – и написал: «этой холодной лошадиной иронией полны „Война и мир“». Да и в целом Шкловский этой книгой помогает увидеть некий момент истины, его нельзя не увидеть: все-таки художественный прием