Серебряный век. Жизнь и любовь русских поэтов и писателей - Екатерина Станиславовна Докашева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я люблю его, положим, что я люблю его. Мы пара. Он понимает меня, я его. Говорить с ним наслаждение. Идти с ним под руку, вдвоем в тиши ночи по освещенной задумчивой луною лунгарно <так!>, – что может быть поэтичнее, теплее, лучше этого. Мы чувствуем мысли друг друга, и когда мы молчим, мы так же счастливы вне времени и пространства, как когда говорим, и я думаю: отдадимся каждый своим горячим мечтам, мечтам о славе, высшей славы, славы в творениях наших <так!>. Будем работать врозь свободно, без всякой ревности в разных углах мира, куда увлечет нас судьба на наших столь разных с виду и столь близких в сущности путях. Сколько сил душевных будет нами потрачено на работу, сколько наслаждений высших, тонких даст нам успех. Но когда усталые и одинокие среди друзей и успеха сердца наши повлечет друг к другу, мы, свободные и смелые, соединимся и разделим свой отдых вдвоем. О, какое наслаждение. Вокруг нас должна быть красота и уединение. У нас есть так много о чем переговорить и передумать. Ведь по бесконечной близости, полной, жгучей, прекрасной близости мы одни во всем мире. И мы отдаемся этой близости, и мы счастливы, как Боги, и в этом упоительном счастии мы черпаем новые силы для жизни, которая скоро вновь понесет нас дальше и выше, всё прекраснее и лучезарнее.
Труд, свобода и любовь.
Конечно же, во Флоренции Лидия Дмитриевна стала посещать дом Ивановых.
7 Окт<ября> <18>94 г. 7 час. утра
Какой странный день вчера. Я хочу его описать. Утром я бичевала себя и преклонялась перед собою. Днем я привела его к себе, и он читал предыдущие страницы. Потом я дала ему прочитать те страстные, красивые строки, которыми я весною описывала свою первую и последнюю любовь. Кто знает, впрочем, последняя ли, и кто знает, была ли это любовь? Но, во всяком случае, это было нечто такое цельное, полное, сильное, что я сама была поражена красотою этого чувства. Когда он прочел, я вырвала исписанный лист из альбома и просила его уничтожить его. Я не хотела более страдать от этой безответной страсти, и мне мистически казалось, что если он спас меня в Риме, он может заворожить и это чувство, кот<орое> так хорошо затихло в душе моей. Но он горд и он отказался. Тогда я при нем разорвала лист на мелкие клочки. Он ушел, а клочки бумаги остались стиснутыми в моих пальцах. Я взглянула на них. Ведь в этих клочках изорванной бумаги <так!> когда-то, и так еще недавно, билась и клокотала жизнь. <…>
Здесь я перейду к вечеру.
Мы читали роман. Сцены были хороши, я это чувствовала, и он тоже. Мы вышли под руки <так!> и пошли по via Cavour. В воздухе было сыро, тучи бродили по небу. Недавно лил дождь. Вечер был тихий и теплый. Природа отдыхала после грозы. Мы шли, и что-то грустное легло на наши души. Мы долго молчали. Потом он стал говорить обо мне. Он говорил, точно читал мои собственные мысли, мысли, которых я так боюсь. Он говорил, что я не любила, не люблю и, вероятно, никогда не сумею полюбить. Художники не любят, а <у> меня художественная натура.
О как я ненавижу и люблю это слово. Сколько мучений принесло оно мне. Неужели я не умею любить? Но тогда лучше камень на шею и в воду. Он говорил, что я жажду, чтобы меня любили, но сама любить сумею только из благодарности. О это скучное, мелкое, слабое, презренное чувство. Неправда, я хочу любить сильно, могуче, но я не хочу любить одна, точно так же, как не хочу любить из жалости или благодарности. Он говорил еще, что я костер, а она луна, и что он видит свет обеих. Но я не хочу быть костром, я хочу быть солнцем, чтобы потушить луну и затмить луну, и еще чтобы самой сиять и гореть жарким, живительным светом. <…>
Мы шли грустные, обошли piazza Indipendenza и подошли к дверям моего дома. Ключ плохо слушался его руки, и он вынул его, не открыв дверь, и сказал: пройдемтесь еще. Нам не хотелось расставаться так, нам было слишком грустно, и мы пошли, и мы говорили о своей дружбы <так!>. Он сказал: «У Греков был обычай при закладке здания прекрасного зарывать под фундамент что-нибудь драгоценное, иногда даже человеческую жертву. Заложим и мы под фундамент нашей дружбы нечто драгоценное <так!>. Я чувствую к Вам больше дружбы, я определю это слово нежностью, т. к. это не любовь!» Я сказала, что тоже могу дать больше дружбы, и мы снова грустно улыбнулись, взглянув в глаза друг друга. Месяц светил так тускло, листья с деревьев на площади мялись беспомощно под ногами на сырых камнях. Во всем воздухе, казалось, была разлита меланхолия, тихая, немножко нежная, но какая-то беспомощная и безнадежная.
Такая же меланхолия наполняла и нас. Мы вновь подошли к моей двери. Ключ вновь заупрямился, но мы не торопились, мы ничего не говорили, но оба знали, что обоим как-то невольно хотелось продлить еще одно и еще одно мгновение этой меланхолической ночной прогулки. Я пришла к себе и села. Я села на пол у своей кровати. Сердце во мне щемило, но не так, как бывало, со страстью и с болью почти невыносимой. Это тоже было тихое, меланхолическое страдание. Я не знаю, сколько времени я сидела так, и думала, и думала. Я думала о том, как грустно быть «художественной» натурой, как грустно встретиться с другой «художественной» натурой и засветиться для него костром, который не мешает ему видеть луну. <…>
Для Лидии новые чувства неразрывно связаны с размышлениями о жизни, красоте, борьбе духа с пошлым и низменным, которым переполнена окружающая действительность. Есть ли выход из этого противоречия?
«Зачем эта нелогичность в создании мира. Безобразие, жестокость, мелочность, плоскость вокруг, и ясное сознание и страстная жажда высокого, цельного, полного, прекрасного в душе? В этом самый мрачный трагизм жизни. Борьба духа и тела. Неестественная, изнурительная борьба. Дух видит всю уродливость, грязь, слабость, жалкую беспомощность тела, и страдает, и рвется, но куда ему уйти, когда он таинственно и неразрывно связан с этим телом, когда это тело – жизнь его и вместе с тем и смерть его. И в этом всё зло».
Вячеславу Иванову нравится новая знакомая, но он