Книга ночей - Сильви Жермен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тела… Вырыть могилу… Эти слова были так неимоверно тяжелы, так мрачны, так мертвенно холодны — еще холоднее этой оледеневшей земли. Матильда бродила по двору, стиснув на груди руки и не понимая, от какого холода ее бьет дрожь, — от холода ночи или от холода этих слов. Она боялась зайти в дом, зная, что там пусто, двери и окна выбиты, полы сорваны. Она боялась зайти в дом, потому что дома больше не было, ничего больше не было, они остались ни с чем.
Отец. Все эти тела. Вырыть могилу. Эти слова бились у нее в голове, такой же опустелой сейчас, как дом; они стучали в виски больно и громко, как вот эти перекошенные двери об стену, под порывами ветра. Но вот одно из этих слов отделилось и зазвучало явственнее прочих. Отец. Отец… отец…
Но отец не глядел на нее или, быть может, не видел. Он беседовал с ночью и мертвецами. А ведь ей было бесконечно холоднее, чем убитым, и куда более одиноко, чем им! Отец, отец, отец… Неужто ей тоже надо умереть, чтобы он наконец обнял ее, взял на руки и утешил в неизбывном, вечном горе? Неужто для этого надо умереть?!
И Матильде захотелось лечь наземь рядом с изуродованными трупами и, как они, затихнуть навеки. Она подошла к куче пепла, уже подернутой тонкой снежной пеленой, и упала на нее. «Там, внизу, наверное, еще тлеет огонь, — думала она. — Там еще осталось тепло… тепло…» Она принялась раскапывать пепел, ища под ним горячие уголья, но вдруг порезалась обо что-то железное. И боль от этой раны — наконец-то живой, реальной раны — тотчас привела ее в себя и заставила подняться.
Предмет, о который поранилась Матильда, был продолговатой жестяной коробкой, почерневшей от огня. Два-Брата принес эту коробку с прошлой войны. И какая теперь разница, чья рука лежала в ней — Огюстена или Матюрена?! Матильда засунула коробку поглубже в пепел и встала на ноги. «Да что же это я? — сердито подумала она, отряхивая платье. — Разве мое место здесь? Ну нет, я осталась в живых. Я жива. Мой отец и я — мы живы. А пепел — это удел мертвых. Тех, кто умер давно, и тех, кто умер сегодня. Но ведь я-то жива!»
И пускай тянется из опаленной коробки страшная рука прошедшей войны — ее, Матильду, она не схватит. Пускай забирает другие тела — вот эти, безжизненные, похолодевшие. И, если земля отказывается принимать их, то, может быть, примет огонь? «Отец, — вскричала она, обернувшись к Золотой Ночи-Волчьей Пасти. — Нужно что-то делать! Земля слишком твердая, мы не сможем раскопать ее. Придется сжечь тела, иначе набежит зверье».
«Земля… — отдаленным эхо повторил за ней Виктор-Фландрен, — земля…» Но говорил он не с Матильдой, он говорил во сне. Ибо он заснул с открытыми глазами, сидя на пороге и по-прежнему держа на коленях тело сына. Он прижимал его к груди, точно младенца — этого своего старшего сына, такого большого, такого тяжелого теперь.
Он спал и видел сон. Ему снилась земля. Вот эта земля, на которой он не родился и которая, может быть, именно поэтому отторгала его от себя, не принимая даже его мертвецов. И, значит, он так и остался «речником», лишь тенью проскользнувшим среди «сухопутных» людей. Да, землей нельзя было овладеть насильно, нельзя было даже мертвым проникнуть в нее. Конечно, он всю свою жизнь копался в ней — первые семь лет спускаясь в шахту и еще полвека распахивая и засеивая эти поля. Но все это были жалкие, поверхностные царапины, которые тотчас и бесследно затягивались. Он был «речником», отвергнутым рекой; теперь он стал крестьянином, отвергнутым землей, возлюбленным и отцом, отвергнутым любовью, живым, отвергнутым жизнью, но не принятым и смертью. Ему нигде не было места. Вот почему он не спешил подниматься с порога, где спал сидя.
Ему виделась земля, ее медные и золотые колосья, ее изумрудные и голубоватые травы, леса и источники, цветы — розовые, как губы, синие, как глаза, красные, как кровь. И от всего этого ничего не осталось. Только смертельный холод и прах.
«Земля… земля…» — шептал во сне Золотая Ночь-Волчья Пасть. Робко забрезжил рассвет, на горизонте мелькнули его первые розовато-белые сполохи.
Однако разбудила Виктора-Фландрена не утренняя заря, а пылающий костер, который Матильда развела на месте вчерашнего пожарища, собрав последнюю солому в давно пустых стойлах и все оставшиеся дрова. Потом она сложила в него тела Альмы, Бенуа-Кентена, Жана-Франсуа и даже брата, которого с трудом вырвала из объятий спящего отца. Все эти тела казались неподъемными, налитыми свинцовой тяжестью холода и смерти, но как же покорно дались они ей в руки! Сама же Матильда, так внезапно вернувшаяся к жизни в тот самый миг, когда уже отказалась от нее, ощутила в себе новую, свирепую силу. Она пристально глядела в этот второй огонь — на сей раз очищающий и благословенный. Жаркий, прекрасный огонь, вновь соединивший все, что разрушило вчерашнее злое пламя, и теперь освобождавший мертвецов от их мертвого обличья, чтобы отдать ветру.
Золотая Ночь-Волчья Пасть встал и медленно подошел к огню. Он не сказал ни слова, только смотрел и смотрел, вместе с дочерью, на этот погребальный костер, где исчезали останки его детей и старого товарища. В его душе не было теперь ни гнева, ни ненависти, ни возмущения против Бога. К чему все это, если Бога попросту нет, если небеса так же пусты, как земля, как его дом?! Не было у него иных богов, кроме близких, которых он так любил и которые теперь мирно сгорали у него на глазах. Он смотрел, как эти боги обращаются в прах, и молчал.
Уже совсем рассвело, и небо приняло тот же светло-серый цвет, что и груда пепла на дворе, как будто и оно тоже горело всю ночь напролет. Поднявшийся ветер вздымал тучи снега и уже начал уносить пепел.
Виктор-Фландрен и Матильда решились наконец войти в разоренный дом. Ветер врывался в разбитые окна и стонал по углам; ободранные стены отражали и разносили по комнатам скорбное эхо его завываний. Казалось, это звучит нестройный хор разрозненных голосов, вырванных из уст и тел, беспорядочно метавшихся по дому, точно стая обезумевших, ослепших птиц.
Матильда взглянула на отца; он стоял посреди комнаты спиной к ней, уронив руки и глядя в пол. «Столько лет, столько жизней, — и чем же все это кончилось!» — мысленно воскликнула она, пораженная его видом. Ибо отец вдруг показался ей точно таким же, каким она запомнила его тридцать пять лет тому назад, у смертного ложа ее матери. Просто со временем плечи его стали чуть шире, а спина немного ссутулилась. Что же — зарыдает ли он теперь, как рыдал в тот день? Ее любовь к отцу была в этот миг и острой ненавистью и бесконечной нежностью, и эти два чувства боролись в ее сердце, грозя вот-вот разорвать его. Матильда схватилась за голову — комната завертелась вокруг нее, стены зашатались. Да, она сдержала свою клятву: она до конца осталась преданной отцу, не покинула его ни в любви, ни в смерти. Из пятнадцати рожденных им детей она одна была рядом с ним всегда, во всех жизненных бурях и невзгодах. И какую же награду получила она за свою бесконечную верность? Только безразличие и предательство за предательством. Она почувствовала, как ненависть берет верх над состраданием, превращается в безумную ярость. Беспощадное сознание обмана вспыхнуло в ней: как же посмеялась над нею жизнь! Матильда впилась зубами в руку, чтобы не завыть в голос, и, рухнув на колени, разразилась истерическим хохотом. Столько лет, столько любовных драм, ревности, смертей, и в результате — ноль, пустое место! Стуча кулаками в пол, она хохотала, хохотала до икоты. Виктор-Фландрен обернулся к ней. «Матильда, Матильда, что с тобой? Перестань, умоляю тебя! Замолчи, успокойся!..» Этот безумный, злобный смех разъедал ему душу. Опустившись на колени, он схватил дочь за руки. «Я тут, я тут! — крикнула она, не переставая смеяться. — Я всегда тут, при тебе! Других уже нет, а я осталась. Но только зачем, Господи боже, зачем?! Ты ведь никогда меня не любил, ни ты, ни все другие! А я вот выжила, и некому меня любить, некому!..» Всклокоченные волосы падали ей на лицо, лезли в глаза и рот. Эти седые пряди, свисавшие со лба, блестели, как слезы. Она подняла было руку, чтобы оттолкнуть отца, но рука задела его плечо и судорожно вцепилась в него. И отец открыл ей объятия, прижал к груди и дал выплакаться; ее слезы струились по его шее, под рубашку, обжигая кожу.