Укрощение красного коня - Юлия Яковлева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Зайцев ничего не выразил лицом. Но и оговорку — тоже‑уже — отметил и припрятал в дальний карман памяти.
Артемов вещал:
— Чушь! Да, машина выносливее. Хотя это еще вопрос, при каких условиях. Машина на морозе, например, так закапризничает, что никакая норовистая лошадь не сравнится. Машина, может, наконец, сломаться.
— А лошадь — умереть, — тихо вставил Зайцев.
Артемов отмахнулся, роняя пепел:
— Машина — это машина. А мы говорим о двух живых существах. Это совсем другие отношения, поймите же. Лошадь и всадник образуют единый организм.
— В умелых руках и машина с человеком тоже, можно сказать, единое целое.
— Чушь. Машина — это кусок железа. А лошадь… Лошадь реагирует на голос, походку, хватку руки, лицо — быстрее, чем на команду хозяина. Она общается с хозяином на уровне инстинктов.
— Своих? — скептически ухмыльнулся Зайцев.
Артемов удивился искренне:
— Своих тоже. Но прежде всего его! Всадника. Человека.
— Как‑то странновато в наши дни доверять жизнь человека инстинктам, тем более инстинктам животного, нет?
— Роббишня! На поле боя вообще действуют инстинкты, а не разум, товарищ Зайцев. Инстинкт атаки, инстинкт спасения, инстинкт гибели, инстинкт жизни.
Зайцев, любивший чужие словечки — все эти родимые пятна, шрамы, короче говоря, особые приметы человеческой речи, — догадался, что «роббишня» была гибридом английского robbish и простой российской «галиматьи».
Артемов же не умолкал — тема задела его:
— Машина так может? С ней человек предоставлен себе, он одинок на поле боя. Он предоставлен своему разуму, а я вам скажу: на поле боя разума нет.
«Разум, да, — подумал Зайцев. — Набрехать мильтону, что восемь курсантов в Сиверской, было очень разумным планом. Пока Журов не выскочил вдогонку за сбесившимся конем и все вам не испортил».
Зайцев показал подбородком:
— А как же Журов?
Артемов обернулся. Журов, сменивший Ниорадзе, одним махом уселся в седло, оправил повод. Лошадь под ним послушно ждала команды. Артемову было пора.
— А что Журов? — Лицо его, Зайцев видел, замкнулось. «Ага, значит, любимец». Он угадал.
А имеют ли вообще значение остальные семеро, пришло Зайцеву на ум. Уж не было ли так, что они просто колода карт, чтобы запрятать, затасовать в нее козырь. Любимца, лучшего. Неплохо. Учитывая, что Баторскому и Артемову пришлось сочинять этот план на ходу. Или только Баторскому? Или только Артемову?
— Журов мне кажется в высшей степени разумным. Холодная голова, — сказал Зайцев. А подумал: «Только вот именно вам, тебе все время приходится ее остужать».
Артемов помолчал несколько секунд, наматывая на ладонь, разматывая, снова наматывая конец длинного повода.
— О, — сказал он, — Журов — будущая звезда, не сомневайтесь. Красная звезда, — не удержался от остроты он, чтобы охладить прорвавшуюся в голос теплоту. — Журов — стратег. Не холодная голова, а золотая. Вот точно будущий маршал. Еще увидите.
Прозвучало это странно — будто: «а я нет».
— Так вы сами тоже увидите, — заметил Зайцев.
Артемов словно не расслышал.
— И коня он, между прочим, знает как мало кто! Любит лошадь. Понимает. А вы говорите: нет у лошадей будущего. Вот же оно. У вас перед носом.
И пошел к ученику. Но вдруг остановился.
— Товарищ Зайцев…
Он болезненно поморщился.
— Да?
Зайцев ждал чего угодно, но только не того, что последовало. Голос Артемова упал до деликатного шепота, а на лице появилось выражение легкой боли:
— Вы меня простите, голубчик. У вас пуговица на брюках оторвалась.
Зайцев наклонился, дернул себя за полу пиджака.
— А, ерунда.
— Да как же…
— Не упадут, — легкомысленно успокоил старого кавалериста Зайцев. Но по лицу Артемова пробежала тень настоящего страдания. Зайцев понял: шутки неуместны. Вопросы формы Артемов, выпрямленный то ли силой воли, то ли искусством корсетного портного, принимал близко к сердцу.
— Юрий Георгиевич! — вдруг громко крикнул он. Куда‑то за спину Зайцеву. К ним из тени тотчас вынырнул, как показалось Зайцеву, совершеннейший дед — тощий, в фартуке, но зато с роскошными бакенбардами, как на портретах царя‑освободителя. Он почему‑то глянул Зайцеву не в лицо, а на ступни. Зайцев даже переступил ботинками имени товарища Кирова. И только потом чудной дед перевел взгляд на лицо.
— Вот как кстати. Юрий Георгиевич, — учтиво обратился к нему Артемов, — знаю, не по вашей части. Плох тот солдат, который сам не может зашить себе порты или пришить пуговицу, но этот юноша, видите ли, и не солдат, а сугубо штатский. Сделайте одолжение. Выручите. У вас ведь найдутся обычные нитки, обычная игла и какая‑нибудь пуговка? Если возможно, в цвет, очень вас прошу.
— А что случилось? — опять уставился на зайцевские ботинки царь‑освободитель.
— Он вам покажет, где… беда.
И не успел Зайцев подивиться странно выраженной просьбе, как Артемов повернулся и пошел навстречу молча дожидавшемуся его Журову.
— Прошу за мной, — буркнул Юрий Георгиевич.
В берлоге у Юрия Георгиевича царили сапоги. С голенищами трубой или расправленные и натянутые на колодках подошвой вверх. Готовые к починке, недошитые, законченные. Но непременно — выстроенные в ряд, носок к носку, как на параде. И блестящие. На спинке стула висела маленькая зеленая сумка старого военного покроя.
Зайцев испытал укол разочарования. Несмотря на слова Артемова об игле и нитках, он почему‑то решил, что Юрий Георгиевич — штатный парикмахер кавалерийских курсов. «Бакенбарды с толку сбили», — решил Зайцев.
Бакенбарды и усы.
К усам начальника ККУКСа товарища Баторского, казалось, должен был быть нанят и приставлен — необходим! — особый человек.
А уж к усам товарища Буденного — целый штат: мойщик, расчесывальщик, человек, который втирает помаду, человек, который пушит…
— Ставьте ногу сюда, — отвлек его от мыслей Юрий Георгиевич, обладатель дивных бакенбард. А сам уселся на низкую скамейку, развернул, брякнув, чехол‑валик. В вертикальных кармашках были вложены кусачки, шила, молоточки, щипцы.
Зайцев почувствовал, что краснеет.
Сапожник вопросительно поднял лицо.
— Это… Там просто пуговка, — замямлил Зайцев. Бог весть отчего ему хотелось провалиться под землю. — Вы просто одолжите мне нитку с иголкой и пуговку какую‑нибудь, а дальше я уж сам.
— Модест Петрович меня попросил, — отчетливо выделил каждое слово сапожник. Дал понять, что приказ есть приказ. Возражения были бесполезны.