Миграции - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А здесь тянулись пунктиры изгородей, обнаженная планиметрия селений и анатомия хозяйственных дворов, распиленные бревна, обложенные дровами стены сарая, брошенный трактор, школьник, бредущий по дороге в маленьких кирзовых сапогах с отвернутой халявой, бегущая за ним на некотором отдалении собака с задранным хвостом, следы на снегу — кто-то пошел зачем-то в гору к столбу и, не дойдя, вернулся к дороге; зачем он ходил? ты не узнаешь этого никогда.
Не будучи знакомым, ты знал этих людей — как они живут, где берут деньги, как закупают хлеб на неделю. И этот охранник — пацан с автоматом, в полушубке — на въезде в туннель, живыми бараньими глазами провожающий эти идущие издалека поезда. Может, так и задумано было — чтобы жить было трудно? И уже в одном из туннелей, когда в полном мраке поезд остановится и станет тихо на свете и в вагоне так, что никто не посмеет шелохнуться, не то чтобы словом обидеть эту тишину, ты почувствуешь в носоглотке, в гортани — опять — откуда-то вернувшийся вкус устрицы: прилива насморка, соли, горькоты — и очнешься и замрешь, боясь сглотнуть оттаивающий комок этого возвращающегося чувства земли и дома.
Кто мог подумать, что эта пошлость может приключиться с тобой…
Горы переходили в размеренную и безмерную тоску равнин, и чувства притуплялись. Попадавшиеся пригородные поезда были столь грязны и закопчены, что не видно было даже сквозь стекла, есть в них пассажиры или нет. В Стрые между путями рос ковыль, летали галки, на углу товарного вагона, свесив ноги, будто скворец, сидел пожилой рабочий в промасленной фуфайке, с разводным ключом. Цистерны товарняков были того цвета маренго и той рельефной, наросшей за годы фактуры, над которыми Бойс бился месяцами.
Мидиократия закончилась. Все текло, таяло. Зарядил дождик. На перроне, на вокзале, в городской толчее трудно было к чему-либо прикоснуться.
С возвращением на помойку, герр путешественник…
* * *
Несколько дней спустя в твоей мастерской соберется тошный суд в полном составе. Когда ты выйдешь и через час вернешься, тесная подлодка-малютка окажется переполненной большей частью малознакомыми и нетрезвыми людьми, которые будут падать со стульев, отрывать ручки дверей и хвататься за грудки. Говорить все будут одновременно, чтоб, вытянув из тебя одну-две фразы, лишить слова и спорить дальше до хрипоты, что устрицы — это одностворчатые моллюски, присасывающиеся к скале, и под видом устриц он ел, вероятно, какую-то гадость, что ничего он там не видел по-настоящему, а если и видел, то не понял, что академическая жизнь швейцарских университетов устроена таким-то образом, что надоели все эти похождения слонов в жопах тараканов и что один знакомый рассказывал…
Один из присутствующих был офицером запаса и в шестьдесят восьмом году входил в Чехословакию. Еще один несколько раз бывал в Польше. Эти были твоими давними приятелями. Те, что были друзьями, давно отсеялись.
* * *
Ну что ж. Это и есть, наверное, жизнь.
14 марта — 3 мая 1994. Львов
Доротее Троттенберг
1. Черт крадет луну
А если по лунному календарю, так целых два месяца. Да только луны — ни полной, ни серповидной — я здесь не видел ни разу. Черт какой-то по приказу ведьмы спер ее — укатил, как круг швейцарского сыра, и под Тойфель-брюкке, Чертовым мостом, в заначку спрятал, чтоб, когда ни у кого не будет ничего, у ведьмы с чертом все было. Хотя, может, это просто горы такие рослые кругом, что траектории луны не видно с полоски берега Фирвальдштеттского (то есть «Четырех лесных кантонов») озера — и в зеркале воды нечему отражаться, кроме огней прибрежных отелей?
Очертания цепи озер прихотливы и в плане напоминают то ли потекший, как у Дали, крест распятия, то ли материализующегося джинна, вырвавшегося из узкого горлышка под Флюэленом, дважды переломившегося от порывов ветра — в коленях и пояснице — под Брюненом и Фитцнау, но уже начавшего отращивать голову и лапы в районе Люцернского озера. Чему тут удивляться — горы и пропасти земные известно чьих рук дело.
Дико мрачная и красивая двузубая гора, нависающая над Люцерном, вся в потеках глетчеров — носит имя… Пилата. По преданию, после похорон пятого прокуратора Иудеи на римском кладбище душа его не находила покоя, и в Риме и его окрестностях стали твориться недобрые дела. Римляне взмолились, прося избавить их от напастей, и тогда неприкаянной душе Пилата было велено войти в гору на севере, где она с той поры заточена. Скверные вещи стали происходить и на новом месте. Дело дошло до того, что власти Люцерна даже пастухам запретили подниматься на склоны этой горы, чтоб не потревожить душу Пилата и не накликать очередное бедствие. Такими — то ли суеверными, то ли верующими — были гельветы с полтысячи лет назад. Ныне на гору, превращенную в туристический аттракцион, с одной стороны проложена зубчатая железная дорога, с другой — ходит фуникулер.
Но даже если оставить мифологию и поверить, что горы эти нагромождены атакой ползущих льдов Ледникового периода и ответным тектоническим возмущением земных недр, общая картина от этого не упростится. Горы вышли на удивление красивые: граненые, острые, компактные, — как расставленная на полках буфета хрустальная посуда, — но перепутано все в их строении, «будто в России» (как выражались немецкие геологи начала XX века), так что ни концов, ни начал не найти. «Ноу-хау» Земли.
Кроме того, в ущельях образовались десятки кристально чистых и живописных озер, в которых отразились горы. Вода Фирвальдштеттского озера, на берегу которого я прожил месяц, настолько чиста, что рыба в ней не живет — ей там скучно и нечего кушать, а рыбаки, исправно тянущие пустые сети во всех бухтах, думаю, наняты туристическими фирмами для пущей живописности — невооруженным взглядом видно, что симулянты. Была у меня с собой браконьерская снасть (а какая еще?! Не мог же я записаться и пройти какие-нибудь полугодовые «курсы рыбака», чтобы получить удостоверение, позволяющее удить в водоемах отсутствующую, как выясняется, рыбу!), но, насмотревшись на тяжелый тщетный труд швейцарских рыбаков, оценив прозрачность воды (леску в ней было бы видать даже с пролетающих натовских истребителей — а рыба, заведись она в ней, могла бы глядеть рыбаку прямо в глаза, укоризненно качая головой), я и не подумал испытать в нейтральных водах свою донку на резинке, это детище ленивого русского «левши».
Фирвальдштеттскую форель я видел только в справочниках — ее нет даже на субботнем рынке на набережной Люцерна, где чего только нельзя купить из снеди. А нет рыбки — нет и чаек. Птички, в отличие от Цюрихского озера, здесь все черные да пегие, белые — только лебеди. Если слышишь над водой хлопанье двустворчатых дверей — это лебедь, вытянув змеиную шею, бежит стометровку по воде, чтоб в очередной раз посрамить законы Ньютоновой физики и, оторвав тяжеленный жирный зад от поверхности воды, перелететь на бреющем полете в другую, более сытную бухту. Да еще какой-то дьявол кричит по ночам, зовет или пугает: «У-у! У-гу-гу-уу!» В одну из ночей я выследил его с диктофоном и записал голос — это оказался какой-то из сычей, Waldkauz. Несколько таких облюбовали верхушки секвой, высаженных сто лет назад на берегу озера, с которых они перекликались, приступая к ночной охоте на мышей. У швейцарцев секвойя зовется «мамонтовым деревом». Это название сразу приводит на ум стенную роспись в люцернском Глетчергартене — «Вид Люцерна 16 тысяч лет назад», — где пара мамонтов взирает с возвышенности на плоскогорье, по которому, змеясь и крошась, наползают с севера ледники, — когда ледники отступят, мамонты исчезнут, а на этом месте будет построен город.