Миграции - Игорь Клех
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я шагал уже по последнему кварталу перед Централ-парком, вертя головой и приостанавливаясь. Смыкающиеся кроны старых деревьев над тротуаром, стильные фасады конца XIX века, крошечные палисадники казались перенесенными откуда-то из Центральной Европы. Иллюзию нарушали только приямки, с ведущими вниз ступеньками, перед подъездами домов да американский почтальон в форме, катящий перед собой трехколесную тележку с переметными сумками, похожую издали на беременную козу. К бровке приткнулся фургон с подъемником, и рабочие в спецовках не спеша принялись загружать через открытое окно в одну из квартир какую-то мебель, пружинные матрасы. Жаль было расставаться с этой малолюдной тихой улицей, но меня уже призывно манил Централ-парк, оказавшийся огромным, как весь Манхэттен в моем представлении — до того, как я его измерил.
Перейдя дорогу, я присел на скамейку, спиной к парку, выкурить сигарету и передохнуть, потому что тело — от воспаленных коленных суставов до бунтующих почек — постанывало и скулило уже которую неделю: «Забери ты меня из этой твоей Америки, увези, домой хочу!..» Мои ступни сквозь толстые подошвы ощущали дрожь земли от проносящихся под мостовой, с юга на север и обратно, поездов нью-йоркской подземки. Что Манхэттен никакой не остров, а Левиафан, выброшенный на мелководье, прорезанный шахтами во всех направлениях и нашпигованный коммуникациями (какой грунт не разъехался бы под весом такого количества воткнутых в него башен?!), я догадался на его южной оконечности, в носовой части, куда меня отвезли встречать закат, — такой нью-йоркский ритуал. Отвезли и бросили — мой приятель больше часа кружил по всей округе, не находя свободного места для парковки. Обычное дело в Нью-Йорке. Пройдя через сквер, я вышел на набережную к причалу. Солнце уже садилось, и большинство скамеек и парапетов было занято созерцателями, местными и приезжими. Подходили и отчаливали речные трамваи, чертили палевое небо самолеты, далекий противоположный берег был застроен так же густо, как этот, но то был уже Нью-Джерси. Крохотная статуя Свободы посреди воды, чуть не на горизонте, походила на фишку, которую и пальцами не возьмешь. Но сюда, к южной оконечности Манхэттена, докатывалось могучее дыхание океана, и в такт ему скрежетал гулкий сварной понтон, насаженный петлями на вбитые в дно реки трубы, обреченный постанывать и порыкивать, как цепной пес, сторожащий добро хозяина. Это утробное ворчание и плеск океанской волны оживляли маринистский пейзаж, свидетельствуя, что Манхэттен — город-корабль на приколе, приросший кормой к черному Бронксу, удерживаемый с бортов перекинутыми мостами и прорытыми подводными тоннелями, сотнями пирсов под ребра, а за кольцо в носу — якорными цепями, город-Гулливер в путах лилипутов. В двух кварталах отсюда еще недавно высились симметричные надстройки Всемирного Торгового Центра, словно песчаные башни на пляже, смытые набежавшей волной. Надменные чикагцы говорят, что этого не случилось бы, будь у них внутри стальные «скелетоны», как в Чикаго, на родине небоскребов — на берегу одного из Великих американских озер. Но одно дело жить на берегу озера, пусть даже великого, и другое — в зоне океанского прибоя. Вот и Централ-парк — какой это, к черту, парк, длиной четырнадцать километров?! По периметру он окружен сомкнутым строем высоток, глядящих на него, как стадо исполинов мелового периода на детскую площадку во дворе.
Докурив, я пошел вдоль ограды в поисках ворот, даже не подозревая еще, что иду по следу преступления. Первым сигналом этого на моем пути оказался респектабельный доходный дом «Дакота», где жил и на пороге которого был застрелен Джон Леннон. Мрачноватое здание с видом на Централ-парк из окон апартаментов. Я невольно вздрогнул от нечаянной материализации имен и призраков, но не придал этому особого значения. Восхитился и двинулся дальше. Я сам пока не знал, куда и зачем, но такое впечатление, что кто-то зачем-то это уже знал — кто все это подстроил.
В будке у бокового входа я взял план парка. Он раскладывался, вытягиваясь в длину, как свиток, и на нем изображена была целая потешная страна, с лесами и озерами, дорогами и мостами, холмами, замками, водопадами и селениями. Память — пчела, ей весь мед, а весь пот телу. В меду завяз Meadow Sheep — Овечий луг, где за изгородью из рабицы валяются на траве люди без собак (вход на четырех ногах строго запрещен), — знакомый по фильмам бескрайний пологий газон, над которым склоняются тысячеглазые небоскребы. А также плавные дуги дорог и тропинок и многокилометровые проволочные изгороди. Литературная миля с бронзовыми истуканами, с божественного Шекспира начиная. Солнце, игра теней, ветер в верхушках деревьев, бесшумный листопад и парковый джаз. Журчащий пустынный туалет. Бьющие фонтаны, лодки на пруду и утки. И здесь — стоп!
Знакомый композитор, посещавший лекции Бродского два семестра и научившийся от него зубами выдергивать из сигареты фильтр, что-то говорил мне об этих утках. Что в первый год адаптации ходил с женой в Централ-парк кормить уток, как Холден Колфилд, герой «Над пропастью во ржи», а оттуда, по его же стопам, в Музей естественной истории по соседству, в одном квартале от моей 76-й улицы. Еще не думая о том, я также кормил уток на том же пруду, делясь с ними своим бутербродом, отхлебывая из фляжки и слушая обалденный блюз смешанной группы музыкантов, сошедшихся порепетировать на свежем воздухе.
И только уже на выходе из парка меня вдруг осенило, что я невольно активировал теорему, которую безуспешно пытались решить сэлинджеровский герой, его автор, мой знакомый композитор, да и я сам не раз в молодые годы. А доказал ее убийца Леннона, определив на местности недостающую вершину треугольника: после кормления уток и природоведческого музея — дом «Дакота»! Парковая улица, в которую перпендикулярно упиралась моя 76-я, была гипотенузой того треугольника, катетами которого являлись литература и преступление. Незадачливого маньяка, застрелившего певца, арестовали на месте убийства с пистолетом в руках и настольной книжкой Сэлинджера — писателя, кажется догадавшегося, что за путеводитель он написал, и замолчавшего навсегда лет сорок назад. Потому что Гекльберри Финн Марка Твена, фолкнеровский Квентин из «Шума и ярости», Холден Колфилд Сэлинджера — все это один герой, только представленный в разных возрастах и фазах созревания мысли об убийстве. Или о самоубийстве.
Заразившись от Нью-Йорка, Манхэттена и Централ-парка страстью к геометрии, я продолжил выстраивать в уме различные треугольники, и сам Бродвей уже рисовался мне мечом, рассекающим наискось сетку улиц на колкие треугольники всевозможных размеров и вида, а карта города — чертежом несуществующей дисциплины, геометрии страстей.
Пора было возвращаться в отель за вещами и отправляться в аэропорт. Навстречу все чаще попадались выгульщики собак с веерами поводков, зажатых в кулаках. А Централ-парк, куда они спешили, влекомые собачьими упряжками, был затоплен мягким солнечным светом, который уже начал превращаться в мед.
Несмотря на две пары носков, кажется, я все-таки стер ноги до крови своими новыми ботинками.