Скрипач не нужен - Павел Басинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дистанция! Ее мгновенное нарушение! Два мира, две породы внезапно сошлись – и родилась вспышка. Но дальше им быть рядом нельзя; встречи Гринева и Пугачева должны быть краткими, мимолетными. Как глубоко изображает Пушкин и невозможность нарушения дистанции, и неизбежность! «Меня снова привели к самозванцу и поставили перед ним на колени. Пугачев протянул мне жилистую свою руку. “Целуй руку, целуй руку!” – говорили около меня. Но я предпочел бы самую лютую казнь такому подлому унижению. “Батюшка Петр Андреич! – шептал Савельич, стоя за мной и толкая меня. – Не упрямься! что тебе стоит? плюнь да поцелуй у злод… (тьфу!) поцелуй у него ручку”. Я не шевелился. Пугачев опустил руку…»
Поцеловать ручку – значит смазать границы, смешать краски. Помимо дворянской чести Гринева останавливает еще и природный поэтический вкус. Будет пошлость, Швабрин. Между прочим, выдержав однажды дистанцию, он потом ведет себя гораздо менее решительно: подчиняется приказам «государя» немедленно явиться и вообще – не всегда твердо помнит о дворянской чести: «То, на что я был готов под виселицею в глазах всего народа и в первом пылу негодования, теперь казалось мне бесполезной хвастливостию».
Пугачев при каждой встрече с Гриневым только посмеивается. И сам Гринев, глядя на него, не может остановиться, прыскает со смеху (и это в тот день, когда пала крепость и казнили Ивана Кузмича Миронова и Василису Егоровну!) Идет игра в «угадай-ка!», в «маска, ты кто?»: мужик играет барина, а природный барин не прочь хотя бы частично поддержать его игру и в это же время не может сдержаться от смеха. «Пугачев смотрел на меня пристально, изредка прищуривая левый глаз с удивительным выражением плутовства и насмешливости. Наконец, он засмеялся, и с такою непритворной веселостию, что и я, глядя на него, стал смеяться, сам не знаю чему. <…>
– Чему ты усмехаешься? – спросил он меня нахмурясь. – Или ты не веришь, что я великий государь?»
Два мира поменялись местами, и мир перевернулся, и всё в мире. Гринев и сам не понимает, кто он: живой или казненный, гость или узник, дворянский офицер или пугачевский шпион? Но вот всё встало на места. Пугачев разгромлен. Отчего же некое «странное чувство» омрачает радость Гринева? Пугачев прежде, чем лишиться головы, видит Гринева в толпе и – кивает ему на прощанье. Мол, «ничего, барин, видишь, всё вернулось, поживи пока, как всегда».
Что такое «как всегда», предельно ясно изображено в пропущенной главе из «Капитанской дочки»:
«– Ну что, дураки, – сказал он им, – зачем вы вздумали бунтовать?
– Виноваты, государь ты наш, – отвечали они в голос.
– То-то, виноваты. Напроказят, да и сами не рады. Прощаю вас для радости, что Бог привел мне свидеться с сыном Петром Андреичем.
– Виноваты! Конечно, виноваты.
– Ну, добро: повинную голову меч не сечет. Бог дал вёдро, пора бы сено убрать; а вы, дурачье, целые три дня что делали? Староста! Нарядить поголовно на сенокос; да смотри, рыжая бестия, чтоб у меня к Ильину дню всё сено было в копнах. Убирайтесь.
Мужики поклонились и пошли на барщину как ни в чем не бывало».
И вновь – период сосуществования. Два мира замыкаются в себе. И вновь барская культура словно высаживает свой десант в мужицкий мир. Что самое поразительное – каждый раз этот мир открывается заново, будто Америка; будто Некрасов и Тургенев, Толстой и Григорович, Бунин и Горький родились хотя и на одной земле, но вовсе не на той, которую они взялись описывать. Толстого так же изумляет смерть русского солдата («Рубка леса») или ямщика («Три смерти»), как Тургенева изумляла смерть Лукерьи в «Живых мощах». Казалось бы, чему изумляться! Сотни и тысячи мужиков на протяжении целых веков умирали одинаково. Нет – восторг, изумление, потрясение, нечаянное открытие!
И всё происходит вдруг, будто в джунглях! Некрасов видит вдруг в истории ямщика настоящий роман («В дороге»). Тургенев вдруг набредает на избушку, где тихо помирает Лукерья (так персонажи «Острова сокровищ» вдруг находили хижину в лесу). Бунин вдруг замечает, что мужики едят ядовитые грибы («Косцы»). Кажется, один лишь Горький решился поставить изучение мужика на плановую основу и отправился путешествовать «по Руси», словно Миклухо-Маклай. Словно воспитала его не та же Русь, не те же мужики, не дед и бабка, а неизвестные господа.
И так же вдруг меняется мировоззрение и эстетика «неправильного барина» – как про себя называет Оленина его слуга в «Казаках» Л.Н.Толстого. Случай Толстого – наиболее радикальный. Но аналогичные вещи происходят и с Некрасовым, внезапно, отчетливо увидевшим образ крестьянской Музы, и с Тургеневым, для которого, как считал М.О.Гершензон, образ Лукерьи оказался едва ли не самым главным в мировоззренческом плане («Мечта и мысль Тургенева»). Неожиданный надлом в отношении Горького к мужикам, случившийся с ним в ранней юности и описанный в очерке «Вывод», по сути, определил и всё дальнейшее поведение писателя в эпоху революции и после нее. Избитый до полусмерти мужиками за свой рыцарский жест (пытался спасти от публичного наказания женщину), он так и не мог этого простить, и его выбор в пользу Сталина, в частности, объясняется еще и этим.
Как могло быть такое? Невольно согласишься с теорией Ленина о «двух культурах в национальной культуре» и их классовом характере. Но вот что любопытно. Совершим скачок через эпоху и обратимся к нашему недавнему прошлому и настоящему – посмотрим, как решается тема барина и мужика в современной литературе.
Оказывается, ничего принципиально не изменилось! Возьмите «Матренин двор» А.И.Солженицына, одно из самых ярких произведений ранней деревенской прозы. То же узнавание и изумление, смесь ужаса и восторга. Деревенский учитель много месяцев проводит в одной избе с Матреной, прежде чем удостаивается ее исповеди. Право слово, людоеды с острова Аку-Аку раскрывались перед Туром Хейердалом гораздо быстрее! А ведь герой прошел с этим народом от Орла до Восточной Пруссии и несколько лет провел с ним на лагерных работах. И опять – дистанция! И опять сшибка двух миров, двух пород. И опять музыка Матрениной жизни открывается автору внезапно, вдруг. Но поразительно даже не это, а то, что эта музыка только автору одному и слышна; соседи и родственники Матрены ее не слышат!
Точно так же Лукерья была феноменом для одного Тургенева – для крестьян в ее долгом умирании не было ничего необычного, просто судьба такая…
Казалось бы, это противоречие должно было решиться в основном корпусе деревенской прозы, написанной природными мужиками: Беловым, Абрамовым, Воробьевым, Распутиным, Астафьевым, Шукшиным, Личутиным. Ничуть не бывало! Дистанция только упрочилась! Вся деревенская проза – это проза не просто о параллельном мире, но и о мире, который, существуя отдельно, отходит в инобытие – в незримый глазу град Китеж. Претензии, что деревенская проза идеализировала мужика, совершенно неосновательны; с равной степенью верности можно обвинить Гомера в идеализации античности, а рыцарский роман – в идеализации рыцарства. Кто проверит?
В стихах Николая Рубцова самые рядовые вещи происходят – точно во сне, точно в сказке: