Леонид Леонов - Захар Прилепин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так и получилось в реальности: Леонова поругивали, хотя и не так остервенело, как будут ругать в 1930-е.
Доныне особенно хлёстким ударом кажется статья «Советский Чуркин» близкого к Владимиру Маяковскому поэта и публициста Петра Незнамова. Незнамовский труд был опубликован в сборнике материалов работников ЛЕФа «Литература факта».
Статья эта производит впечатление убедительной, написана она умно и оттого, видимо, особенно остро задела Леонова.
«Что, — вопрошает Незнамов, — делает Митька в романе, после того как он порубил пленного капитана и был исключён из партии? Он совершает налёты. Но получается дико и комично. Походит-походит Митька около своей возлюбленной, поболеет о судьбах революции и опять кого-нибудь обворует».
Иногда замечания критика хоть и ехидны, но отчасти верны: «В леоновском произведении нет реальных вещей, одни условности и поэтические предметы, вроде той „испепеляющей любви“, которою любят в этом романе, или вроде ресниц Маши Доломановой — „таких длинных, что мерещился Митьке слабый холодок, когда она ими взмахивала“.
„Взмахивала!“ — ну разве реально такое лицо? Это „вамп“, „женщина горных вершин“. Это не роман, а „вечер старой фильмы на М. Дмитровке“».
Критик, конечно, разошёлся не на шутку, но «взмахивающие ресницы» Леонов действительно убрал из романа во втором варианте.
«Роман написан в порядке паники — и уж тут было не до пригонки. В невыносимое позёрство Митьки не верит, вероятно, и сам Леонов. Когда он рисует Митьку на фронте, он его даёт в откровенно олеографическом, еруслано-лазаревическом облике: „Одарённый как бы десятками жизней, он водил свой полк в самые опасные места и рубился так, как будто не один, а десять Векшиных рубилось. Порой окружала его гибель, но неизменно выносил его из всякого места конь“…
Чем это не разбойник Чуркин из лубочного пастуховского романа? Причём Чуркин ведь тоже был симпатичный разбойник: он не трогал бедных…»
Этот отрывок Леонов тоже немного поправит: «Санька рассказывал, что в дивизии к Векшину относились с той особой, железною любовью, какой бывают связаны бойцы за одно и то же великое и справедливое дело. Одарённый словно десятком жизней, человек этот водил полк в самые опасные переделки и рубился — будто не один, а десять Векшиных рубились. И когда наваливалась на него белая гибель, неизменно выносил комиссара из любого огня конь, широкогрудый иноходец в яблоках. Ординарец Митькин, Санька Бабкин, впоследствии по кличке Велосипед, говорил про Сулима, что тот имел человецкую душу и ходил ровно как вода».
Однако про обидное сравнение Векшина с Чуркиным Леонов не забудет и много лет спустя. Во втором варианте романа писатель Фирсов, знакомящийся с Митькой, говорит ему:
«— Уж больно пёстрая молва идёт о Векшине: одни чуть ли не в былинные Кудеяры вас зачислили, с последующим переводом разбойника в монахи, другие же русским Рокамболем величают! А один намедни даже советским Чуркиным на людях вас обзывал…
— Кто таков? — угрожающе пошевелился Векшин.
— Да так один тут, при вдове живёт… бог с ним! — уклонился Фирсов».
Леоновская — ответная! — ирония понятна, он имел на неё право. Разве что к 1959 году критик Незнамов уже не мог жить ни при какой вдове — он погиб в 1941-м.
Но по поводу его, на наш взгляд, ошибочного восприятия творческого метода Леонида Леонова стоит сказать отдельно.
Во многих своих текстах Леонов словно бы нарочито стремится избежать и точного бытоописательства, и наглядной прототипизации, и даже того, что именуется «правдой характеров».
Фурманов ещё после «Барсуков» сетовал, что Леонов-то и не очень знает революцию — хотя кто-кто, а как раз Леонов представление о ней имел вполне наглядное, да ещё и с разных сторон. Подобный опыт мало у кого имелся.
Но Леонов осмысленно выбрал свою собственную манеру письма. Его, в конечном итоге, не очень интересовал суетный людской мир со всеми его приметами. Леонова увлекал человек или, если угодно, Человек с прописной буквы; хотя в понимании писателя он звучал вовсе не гордо.
«Нет занятия горче, чем в упор разглядывать человека», — мимоходом бросит Леонов в первом варианте «Вора».
Но именно этим Леонов и занимался, осознанно создавая в известном смысле умозрительные схемы или, как сам писатель любил говорить, соотношения многих и многих координат, меж которых человек проявлялся со всей своей сутью.
«Можно предмет воссоздать через описание его физических качеств, а можно — через вычисление пространства» — вот кредо Леонова. Куда больше реальности его интересовали «логарифмирование», «обобщённая алгебраичность», «плазматическое состояние вещества» — это всё леоновские выраженьица.
В этом смысле художественные миры Леонова самоценны, потому что выстроены согласно тем законам, которые поставил пред собой сам автор, и только он.
Отвечая в 1920-е годы на вопрос очередной литературной анкеты: «Ваш любимый герой в романе?» — Леонов ожидаемо отвечает так: «К чёрту героев, мне автор нужен».
В этом смысле работа над «Вором» — идеальный случай демонстрации авторской воли, для которой всякий герой является лишь функцией.
В завершении темы не мешало бы понять, в какой атмосфере писался этот роман и кому отвечал Леонов в интервью.
На тот момент существовали как минимум две опасности для самого понятия «автор»: с одной стороны — формалистический подход, отрицавший писателя как носителя собственной культурной, и тем более идеологической самоценности; с другой — теория факта низводила статус писателя до собирателя и монтажёра материалов, предоставляемых самой действительностью.
Ни первый, ни второй варианты Леонова радикально не устраивали.
В 1926 году в Москву ненадолго приезжает из Архангельска Максим Леонович. Леонов сделал тогда фотографию отца: его жуткие, чёрные, опустошённые глаза видны на снимке. Отцу пришлось в тюрьме разгребать братские могилы с расстрелянными — и это надломило его психику и здоровье.
Больше они не увидятся.
Ясно, на чём была замешана детская обида Леонова на отца: да, оставил Лёню, братьев его и сестру ещё детьми. Но остаётся загадкой, почему Леонов так, кажется, и не простил отца даже после совместных архангельских мытарств.
Может быть, на всю жизнь оглушённый ужасом возможного ареста и развенчания, Леонов втайне решил, что отец приносит только несчастье всем своим детям, трое из которых уже умерли? Известно ведь, что единственный оставшийся в живых брат Леонова, Борис Максимович, человек светлой и доброй души, тоже никогда не ездил в Архангельск. И он тоже не простил отцу заброшенности своей!
* * *
В том же 1926 году Леонов последний раз обращается к поэзии и создаёт маленькую поэму «Запись на бересте»: о трёх товарищах, ушедших в леса из трудного и грешного мира и перессорившихся там из-за женщины. Поэма будет опубликована в журнале «30 дней».