На корабле утро - Александр Зорич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он постучал. Ему не ответили. Он рывком распахнул дверь.
Да, женская раздевалка. Блестящие лужицы на полу. С обеих сторон – запирающиеся многоэтажные шкафчики для одежды, серые, как тоска постового милиционера.
Две длинные деревянные лавки, стоящие параллельно по центру – словно два рельса.
На одной из лавок сгорбилась, положив лицо на колени и обхватив руками голени, молодая женщина.
Ее черные длинные волосы были скручены пучком на затылке и перехвачены заколкой в виде перламутровой бабочки.
Блестящий, насыщенного лазурного цвета закрытый купальник с низким вырезом на спине. Матовые бугорки позвонков.
Спина женщины вздрагивала в лад рыданиям.
Нежная жалость затопила сердце Комлева, когда он узнал Любаву.
Он тихо вошел. Повернул защелку на двери. «Извините, идет уборка», – высветилось на табло с той стороны.
– Любава… Я, наверное, не вовремя… Но мне показалось…
– Владимир? Здесь? Господи, да как вы здесь очутились?! – досадливо выкрикнула красноглазая, с припухшим лицом Любава.
Однако уйти не потребовала.
Комлев осторожно сел на лавку рядом с ней.
– Это женская раздевалка… Вы вообще соображаете?
– Сомневаюсь, что кто-то, кроме вас, отважится принимать ванны при температуре воздуха плюс три за час до отбоя… Кстати, в бассейне нет ни одной живой души.
– Да какая разница! – вспылила Любава и закрыла руками лицо цвета перезрелой малины.
– Вот именно.
Некоторое время они сидели молча.
Любава по-прежнему надрывалась, хотя, как показалось Комлеву, чуть менее исступленно.
Комлев хорошо знал женщин. И он любил их разными, настоящими. Он знал, если у женщины нет ребенка, плакать так неистово она может только из-за любви – несчастной и бессмысленной. Только эта священная рана способна так кровоточить.
Но от вопросов – эта ли рана, кто ее нанес, не тот ли «один парень», с которым Любава «рассталась навсегда», Комлев благоразумно воздерживался. Что толку в знании ответов? Что они изменят? Чему послужат?
Он сидел, скрестив на груди руки, и разглядывал узоры, выложенные разноцветной смальтой на полу раздевалки.
Здесь Нептун с бородой как у Поведнова водит хоровод с тремя блудливыми русалками. Там два дельфина кажут над волной свои блестящие, глазурованные пуза…
– Скажите что-нибудь… Чего вы молчите? – вдруг попросила Любава севшим голосом.
– Любовь – это единственная форма рабства, которая выше свободы, – спокойно произнес Комлев, глядя в пустоту перед собой.
Любава шморгнула носом.
– Но это ведь не вы придумали? – спросила она со странной настороженностью.
– Не я. Но разве это имеет значение?
Любава молчала. Комлев стащил с лавки широкое махровое полотенце с изображением счастливого белого медвежонка, эмблемой «Урала», и накинул его на озябшие плечи Любавы, покрытые пупырышками гусиной кожи. Не поворачивая заплаканного лица, Любава кивнула в знак благодарности.
– Скажите, Владимир, а как вы себя утешали, когда у вас… в общем… ну с женой не ладилось?
– Я скучный человек, Любава. Одно слово – военный. Поскольку сочинить что-нибудь самостоятельно я не способен, я утешал себя чужими словами. Был такой английский поэт – Оден. Моя мама его много переводила. Она у меня была переводчик, хоть и попадья…
– И что этот Оден? Мы его не проходили…
– Оден говорил: «Если в любви невозможно равенство, пусть я буду тем, кто любит больше». Эти слова, уж не знаю почему, всегда приносили мне облегчение…
– Хорошие слова… Но от них еще хуже делается! – Черты лица Любавы вновь искривила горькая гримаса страдания.
Комлев подвинулся к девушке и приобнял ее. Та не возражала.
Так и сидели они много минут кряду – как отец и дочка. Изредка на Любаву, что называется, «накатывало» и она вновь начинала судорожно сотрясаться, уткнувшись носом в рукав комлевского пушистого свитера с угловатым финским узором. Комлев прижимал ее к себе, гладил по мокрым волосам.
– Ну полно, полно вам, Любовь Андреевна… Ни один человек, ни один мужчина не стоит женских слез… Поверьте мне, уж я-то знаю – столько женщин из-за меня плакало!
Комлев сам не понял, когда что-то в них обоих переменилось.
Словно бы вдруг какое-то колдовство сгустилось в воздухе – кроваво-красное, а может, переливчато-персиковое, плотное, упругое и требовательное. Вынуждающее к чему-то важному, к чему-то такому, о чем невозможно будет потом «просто забыть».
Любава встала с лавки и поглядела на Комлева выжидательно.
Повинуясь порыву, Комлев тоже встал.
Резким движением Любава высвободила свою черную гриву из плена ухватистой перламутровой бабочки. Сделала шаг ему навстречу – в этом было что-то от привычной Комлеву с детства атмосферы танцкласса. И сразу вслед за этим несмело прильнула своими алыми и сочными, как надрезанная крымская слива губами, к его губам – сухим, обветренным.
Это было так неожиданно, что Комлев не сразу ответил на поцелуй.
Но все же ответил.
Хотя контролировать себя ему с каждой секундой становилось все сложнее, он сумел смирить свои извечные жадность и требовательность. Комлев целовал Любаву с той осторожной деликатностью, которая предполагала еще для партнерши некую возможность отступления…
Но Любава, похоже, отступать не собиралась.
Она обвила шею Комлева обеими руками (Комлев почувствовал мятный запах дезодоранта, которым она обрабатывала подмышки) и тесно прижалась своим животом к его.
«Какая же она горячая… Даже через одежду чувствуется…» – подумал он, притискивая к себе пухлые ягодицы девушки и с неудовольствием отмечая, как внутри у него поднимается высокая, неостановимая волна плотского желания, обуздать которую будет уже невозможно.
Лаская высокую Любавину грудь, Комлев с затаенной радостью наблюдал за тем, как быстро набухает, наливается тело девушки сладким ядом желания…
Любава все же сняла свой склизкий холодный купальник, хотя, так сказать, технически в этом и не было ультимативной необходимости.
Теперь она стояла перед Комлевым совсем нагая, и ее смуглая от природы кожа призывно блестела в желтом недобром свете ламп низкого подволока.
В который уже раз Комлев залюбовался гармоничной стройностью ее фигуры с мягко проработанным узором мышц брюшины и тонкой, такой тонкой талией. Он с умилением отметил и гладкий, тщательно проэпилированный почти до самого устья, младенческий какой-то лобок с неширокой куртинкой темных волос (из рассказов экс-любовницы, стриптизерши Валерии, он смутно помнил, это называется «карибский остров»).