Песнь Ахилла - Мадлен Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуть меньше часа, и начнется набег. С мыслью о нем я заснул, с ней и проснулся. Мы уже договорились, что я останусь здесь. Почти все останутся здесь. Этот набег был устроен для царей, чтобы выказать первые почести лучшим воинам. Ахиллу впервые предстоит по-настоящему убивать.
Да, вчера он убивал воинов, на побережье. Но они были далеко, мы не видели их крови. В том, как они падали, было даже что-то смешное, потому что с кораблей не было видно ни их лиц, ни их боли.
Ахилл вышел из шатра уже полностью одетым. Уселся рядом, съел приготовленный для него завтрак. Говорили мы мало.
Для того, что я чувствовал, слов все равно не было. Наш мир был миром крови и славы, которая покупалась кровью: не сражались одни трусы. У царского сына выбора не было. Воевать и победить или воевать и погибнуть. Даже Хирон прислал ему копье.
Феникс был уже на ногах и строил рядами мирмидонян, готовясь вести их к берегу. Им предстояла первая битва, и они хотели слышать своего предводителя. Я глядел, как Ахилл идет к ним – как полыхают огнем бронзовые застежки на его хитоне, как рядом с багрянцем плаща его волосы кажутся солнечно-золотыми. Сейчас он был героем, и мне почти не верилось, что еще вечером мы, сидя за тарелкой с сыром, которую принес нам Феникс, плевались друг в друга оливковыми косточками. Что мы взвыли от восторга, когда пущенная им косточка – влажная, в ошметках мякоти – угодила прямо мне в ухо.
Говоря, он потрясал копьем, наконечник которого был темно-серым, будто камень или непогода. Мне стало жаль царей, которым приходилось бороться за любовь подданных, и тех, кому оно – с их неуклюжей, неловкой статью – оказывалось не по плечу. Ахилл же принимал эту любовь легко, как благодать, и воины обращали к нему лица, словно к жрецу.
Затем он подошел попрощаться со мной. Он снова стал обычным человеком и держал копье вяло, почти с ленцой.
– Поможешь мне надеть остальные доспехи?
Я кивнул и ступил вслед за ним в прохладу шатра, опустив тяжелый полог рывком, будто загасив лампу. Я подавал ему куски кожи и металла, на которые он указывал, – пластины и панцири для бедер, рук, живота. Я смотрел, как он их пристегивает, как жесткая кожа врезается в мягкую плоть, в кожу, по которой только накануне бродили мои пальцы. У меня даже дернулась было рука – расстегнуть тугие застежки, освободить его. Но я сдержался. Его ждали воины.
И напоследок я протянул ему колючий от конского волоса шлем, и он надел его, спрятав под ним почти все лицо. Он склонился ко мне – закованный в бронзу, пахнущий потом, кожей и железом. Я закрыл глаза, ощутив губами его губы, единственное, что осталось в нем мягкого. И после этого он ушел.
Без него в шатре вдруг стало тесно и душно, сильно запахло висевшими на стенах шкурами. Я улегся на нашу постель, слушая, как он отдает приказы, как всхрапывают и переступают с ноги на ногу кони. И наконец – как поскрипывает, удаляясь, его колесница. Но сейчас я хотя бы не тревожился за его жизнь. Пока жив Гектор, не умрет и он. Я закрыл глаза и уснул.
Проснулся я от того, что он – пока я барахтался в паутине сна – настойчиво терся носом о мой нос. От него исходил резкий, чужой запах, и на какой-то миг я даже почувствовал отвращение к этому вцепившемуся в меня созданию, которое уткнулось в меня лицом. Но тут он отодвинулся, уселся на пятки и снова стал Ахиллом – волосы влажные, потемневшие, словно из них утекло все утреннее солнце. Под шлемом они примялись, взмокли и теперь липли к его лицу и ушам.
Он был весь в крови: яркие брызги еще даже не засохли до ржавчины. Поначалу я испугался – решил, что его ранили, что он истекает кровью.
– Куда попали? – спросил я.
Я заметался взглядом по его телу, пытаясь понять, откуда льется кровь. Но брызги словно бы возникли сами по себе. Но наконец я – одурманенным от сна разумом – все понял. Кровь – не его.
– Они не могли в меня попасть, они даже подобраться ко мне не могли, – сказал он с каким-то удивленным ликованием в голосе. – Я и не знал, что это так просто. Раз – и все. Видел бы ты. Воины потом мне рукоплескали. – Он говорил словно сквозь дрему. – Я не могу промахнуться. Видел бы ты.
– Сколько? – спросил я.
– Двенадцать.
Двенадцать человек, не связанных ни с Парисом, ни с Еленой, ни с кем-либо из нас.
– Крестьяне? – Я спросил это с такой горечью, что он как будто очнулся.
– У них было оружие, – быстро ответил он. – Я бы не убил безоружного.
– И как по-твоему, скольких ты убьешь завтра? – спросил я.
Я сказал это со злостью, и он отвернулся. Я поразился боли на его лице, и мне стало стыдно. Я же обещал, что прощу его, и где теперь эти мои обещания? Я знал, какая судьба ему уготована, и все равно решил отправиться с ним в Трою. И если теперь меня мучила совесть, уже поздно было об этом думать.
– Прости, – сказал я.
Я попросил его рассказать, как все было, – рассказать обо всем, ничего не утаивая, так, как мы всегда говорили друг с другом. И он рассказал мне все: как первое брошенное им копье проткнуло впадинку на мужской щеке и как наконечник вышел с другой стороны – в ошметках плоти. Как он попал второму мужчине в грудь и копье было потом трудно вытащить – мешали ребра. Когда они ушли из деревни, там стоял ужасный запах, железистый, нечистый, – и мухи уже садились на трупы.
Я вслушивался в каждое его слово, представляя, что это все – лишь история. Словно бы он говорил не о людях, а о темных фигурах на вазах.
Агамемнон выставил стражу, которая наблюдала за Троей – ежедневно, ежечасно. Мы все чего-то ждали: нападения, посольства, демонстрации силы. Но Троя так и не открывала ворот, а потому набеги продолжались. Я приучился спать днем, чтобы не клевать носом, когда он возвращался; ему всегда нужно было выговориться, до малейших подробностей описать мне все лица, раны, движения. А мне нужно было его слушать, переваривать кровавые образы, перерисовывать их – плоскими и непримечательными – на вазы грядущего. Освобождать его от этих образов, чтобы он снова стал Ахиллом.
Вместе с набегами начался и дележ добычи. Вручение наград, раздача военных трофеев – все это было у нас в обычае. Каждому воину дозволялось оставить себе все, что он добыл своими руками: доспехи, снятые с мертвеца, драгоценный камень, сорванный с шеи вдовы. Но все остальное – кувшины, ковры, вазы – стаскивали к помосту и складывали в кучи, чтобы потом поделить между всеми.
Дело было не в ценности добычи, дело было в почестях. Доставшаяся тебе доля говорила о твоем месте в войске. Первым обычно оделяли лучшего воина, но Агамемнон назвал первым себя, а Ахилла – вторым. Я удивился, когда Ахилл лишь пожал плечами:
– Все знают, что я лучше. Агамемнон лишь показал свою жадность.
Конечно, он был прав. И тем сладостнее было слышать, как воины подбадривают одобрительным криками нас, сгибавшихся под тяжестью мешков с добычей, а не Агамемнона. Ему рукоплескали только его микенцы.