Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Боишься, что мать представляет тебя в неприглядном свете?
Хельга кивнула, не смея поднять глаза.
– Напрасно. Она просит у тебя прощения.
– Господи! – воскликнула Хельга, и на стол полились слезы. – Почему она вечно винит себя во всем?!
– Иначе не может. Она лучшая из нас. Мы можем только стараться следовать ее примеру.
– Она строит из себя великомученицу!
– Ничего подобного. Однажды ты ее поймешь.
– Живя в тени ее совестливой праведности, я вечно чувствовала себя мерзкой грязью.
– Да, это порой утомительно, – согласился я. – Давай поедим.
51
Какое-то время, к счастью недолгое, я пытался быть Хельге отцом. Я не знал, что от меня требуется, и допустил несколько серьезных ошибок. Хельга, с ее стороны, не возражала против моего неумелого вмешательства в то, что касалось заботы о Скульд. Она всегда более чем охотно вверяла малышку заботам других. Но когда я пытался бранить или поучать ее, вспыхивала мгновенно и ослепительно.
– Ты всегда относился ко мне как к равной. Если не хочешь прогнать меня, вернись к этому.
Прогонять ее мне не хотелось. А думать, что я знаю, как лучше другим, казалось абсурдным. Но я так долго жил в своем собственном мирке – в своей хижине, у своего фьорда, на своих охотничьих угодьях – что, наверное, отчасти превратился в диктатора. В автократа в стране на одного. Теперь у меня появился второй подданный, и периодически возникало желание его контролировать. Я так и не разобрался, с кем имею дело, – по-настоящему не разобрался.
Больно вспоминать, но однажды я вышел из себя, потому что Хельга оставила бардак на кухне. За последние пару лет превратив себя в поборника полярной гигиены, я оглядывался на прошлое с самодовольством человека, уверенного, что он всегда был таким.
– Ты никогда не найдешь себе мужа, если не научишься вести хозяйство! – заявил я Хельге и пожалел о своих словах, едва они сорвались с языка.
Племянница посмотрела на меня с отвращением, изумлением и болью. Именно эти чувства чаще всего отражались у нее на лице, хоть и не притупляли его дикой красоты.
– С чего ты решил, что я хочу замуж? – спросила она. – Мне больше нравится женское общество. – Хельга говорила раздраженно, словно это подразумевалось само собой, а незнание было величайшей глупостью.
– Ой, мне подумалось… – начал я.
– Подумалось, что я была влюблена в типа, который меня изнасиловал? Подумалось, что у Скульд был отец?
От таких слов я на время лишился дара речи, вяло топтался на месте и смотрел в пол. Наконец собравшись с мыслями, я попытался сказать что-то правильное, но снова не смог.
– Так поэтому… Так поэтому тебе не нравятся мужчины?
– Не будь ребенком, – ответила Хельга. – Я знаю это с десяти лет. Наверное, я знала это еще до твоего отъезда из Стокгольма.
Не раньше чем через год после приезда, но в итоге Хельга поведала мне историю зачатия Скульд. Я не позволю себе бестактность по отношению к племяннице и пересказывать ее историю здесь не буду. Ограничусь лишь упоминанием того, что Хельга противилась стечению обстоятельств, которые изувечили ее грубее и сильнее, чем гора, изувечившая мне лицо.
52
Мы стали семьей – Хельга, Скульд и я. В Рауд-фьорд-хитте было тесновато, но уютно. Я много раз слышал – хотя это мнение наверняка пристрастно и исходит от мужчин, которые с радостью проводят целые годы за две с лишним тысячи километров от своих семей, довольные холодным целибатом, – что с маленьким ребенком самый кошмарный – первый год. Никакого сна, никакого покоя, никакого времени для себя и так далее. Могу сказать лишь, что это не так. По крайней мере не так получилось у меня.
Разумеется, Хельга и Макинтайр уже справились с первыми критическими неделями абсолютной беспомощности. В Брюснесет Хельга привезла Скульд двухмесячной. Месяц спустя, когда тьма опустилась, как занавес, я начал считать малышку вполне очаровательной. Менялась она стремительно – раз, и перестала напоминать сморщенное, пищащее существо-паразита и научилась строить рожицы. Улыбка у Скульд получалась кривоватой. Меня забавлял даже ее резкий монотонный лепет.
Там, где ночи нет конца, сон в любом случае менее важен. В Заполярье человек спит, когда хочет или когда этого требует его тело. Разница между ночью и днем – и связанными с ними обязанностями – теряет значение. Поэтому если Скульд не могла успокоиться среди ночи, я раскладывал на столе ловушки и занимался ими – чистил, смазывал, проверял. Казалось, малышка в восторге от такого решения проблемы. Порой детям просто нужно выбраться из стесняющей, докучливой кровати. Как Скульд смеялась своим журчащим смехом, когда я заставлял ловушку захлопнуться и ее металлические зубцы издавали жуткое, скрежещущее лязганье. Хельга со стоном переворачивалась на другой бок и плотнее задергивала шторку у своей койки в равной степени с раздражением и с облегчением. Понимаю, что как двоюродный дедушка, этакий добрый родственник, я обладал преимуществом неродителя. Я был в сложном положении, как и Хельга, но я не был обязан любить ребенка, считать его забавным, прощать ему мерзкие выходки. Думаю, все эти вещи давались мне проще, потому что их от меня никто не ждал.
Но когда онемевшая, обмороженная плоть наконец оживает, быстро приходит боль. С внезапно обнажившимися эмоциями проявились сожаление, ностальгия, досада. Порой я погружался в глубокие раздумья и упускал свою геологическую сущность – свое каменное безразличие. Время снова понеслось вперед резко и стремительно. Решения стали непростыми. Я снова задумался о хрупкой смертности и о выборах, которые нельзя сделать дважды.
Мы прожили темные месяцы года, в конце которых я едва не погиб. Холодным мартовским днем я разделывал тюленя. Северный ветер дул через всю бухту, вниз по склону Брюсвардена, набирал скорость и в итоге обрушивался на хижину, сотрясая окна и периодически задувая огонь в печи. В тот год солнце вернулось двадцать пятого февраля, и я решил извлекать пользу из каждой дополнительной минуты, на которую оно соизволило появляться. Закутанная в шкуры Скульд сидела на берегу уже более-менее прямо, с явным интересом наблюдая, как жир липкими ломтями срубают с туши. В какой-то момент изогнутый шкуросъемный нож, которым я орудовал, – Тапио назвал бы его совершенно неподходящим инструментом – соскользнул с туши и упал мне на правую руку, которой я удерживал тюленя, чтобы тот не качался на распорке, сделанной из плавника. Голые кисти онемели, потому что в перчатках я работать не мог, а от выделяемых тушей соков кожа мерзла еще сильнее. Закончив работу, я поднял Скульд на руки, чтобы не оставлять ее одну на