Воспоминания Свена Стокгольмца - Натаниэль Миллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А еще Эберхард отогнал медведицу. Вероятно, издали он принял ее за что-то другое или осмелел от того, что она удалялась от него на приличной скорости, потому что погнался за ней по склону вниз, в каменистое заснеженное ущелье. Когда медведица поняла, что ее терзает мелкий надоеда, она развернулась и быстро бросилась в атаку, только Эберхард оказался быстрее. Прежде чем я сообразил, в чем дело, он привел медведицу на расстояние ста метров от меня. Руки у меня были в рукавицах, ружье – не готово.
– Я покойник, – проговорил я.
Тут медведица резко развернулась, понюхала воздух и потрусила прочь по какому-то совершенно новому делу.
Было еще множество передряг и ситуаций, когда пес оказывался на волосок от гибели. Несколько раз подобное случалось и со мной. Только мы на передрягах не зацикливались. Всю силу и волю мы нацеливали на выживание, собственное и друг друга, а заглядывать вперед и запоминать старались поменьше.
Часть IV
48
Случилось это в начале октября 1926-го, через три с половиной года после того, как Тапио оставил меня одного в Рауд-фьорде, и через два с половиной после последнего визита Макинтайра. За это время я обменялся не более чем несколькими дюжинами слов с моряками, которые приплывали в Элисхамну, зато знал всех медведей, которые охотились или жили поблизости. По-моему, в их движении было больше логики, а в их общении – больше содержания, чем в людском.
После прогулки длиной в несколько часов я возвращался домой кружным путем. Дни становились короче с безжалостной скоростью, и мне хотелось покрепче подружиться с наступающей зимой. А значит, следует останавливаться отдыхать, когда я не могу по-другому. Разведка новых путиков и другие приготовления к долгой полярной ночи проходили эффективно, но неромантично. А сейчас же, вне зависимости от того, где находился в конце дня, я заставлял себя останавливаться чаще и подолгу смотреть на догорающее солнце, прежде чем укрыться в знакомых мрачных стенах Рауд-фьорд-хитты. Конечно, всю работу за пределами хижины и не переделаешь, но смотреть, как блекнущий розовый закат вспыхивает и мерцает на фьорде, из дома совсем не то, что с вершины невысокого склона Брюсвардена.
В итоге я заставил ноги остановиться, а глаз – смотреть не вниз, а вдаль. Я свистнул Эберхарду, который убежал вперед. Пес обернулся, скептически посмотрел на меня, наверное, подумав об ужине и о тепле у растопленной печи, но двинулся обратно пружинящей походкой, которой я всегда восхищался. Потом я присел на холодный камень и попытался раскурить трубку, использовав меньше пяти драгоценных спичек. Хижина внизу сама казалась камнем, создавая впечатление незыблемости, только я знал правду. Даже старейшие камни Шпицбергена могут быть сметены в море безжалостной дробящей силой внезапного метеорологического гнева.
Под мерцающим небом хижина то и дело вспыхивала красным, словно раскрывая свою истинную суть. Но красный неизменно гас, превращаясь в холодный, горький серовато-коричневый – цвет бесплодной земли. Сейчас я смотрел на хижину, напрягал глаз и вытирал его рукавом. Свет отражался оранжевым в окне с подветренной стороны, но даже когда облака заволокли садящееся солнце, сделав пейзаж серо-белым, окно продолжило светиться. В море монохромности оно сияло, как маяк. У меня появились две мысли. Первая была безумной или свидетельствовала о моем безумии. Сколько я мечтал о том, чтобы кто-то поддерживал в хижине тепло и уют. После долгой работы тяжело возвращаться в пустую, холодную хижину. Пожалуй, это было самой тяжелой частью моего отшельничества. И, возможно, сейчас мои мечты воплотились в ирреального компаньона, потому что в бухте не было кораблей, а на берегу – шлюпок.
Вторая мысль была логичнее. На огромном пространстве, где расстояние почти невозможно оценить на глаз, свет порой выкидывает невероятные фокусы. Там, где находился я, солнце могло скрываться за тучами, а со стороны хижины светить. Есть ли в таком заявлении смысл? На мой взгляд, нет. Иначе почему оставшаяся часть Брюснесета растворилась в оттенках серого?
К этому феномену следовало относиться хладнокровно. От других он ничем не отличался, то есть по-настоящему не отличался. Но любопытство сделало свое дело, поэтому я положил трубку в карман и с меняющего цвет неба переключил внимание на свои сапоги. Остаток пути до дома я прошел размеренным шагом. Размеренный шаг поддерживает жизнь.
За сорок метров до хижины мои подозрения подтвердились. Свет в окне шел не снаружи, а изнутри. Он был ровным и желтоватым. Масляные лампы. Я попытался приготовиться к любым возможным вариантам. Это какой-то незнакомый норвежец? Или шелки?[17] Что опаснее?
Я знал, что это не Макинтайр, ведь он ясно дал понять, что впредь без предупреждения не появится, да и в любом случае приезжать было поздновато: зима на носу.
У двери я громко пошаркал. Кто бы ко мне ни нагрянул, удивлять гостя не хотелось. Лучше оповещать о своем приближении, как это было с медведем.
Я открыл дверь. За столом сидела девушка. Она пила чай из моей любимой кружки и курила мою запасную трубку. Девушка встала. Улыбка мелькнула у нее на губах, но тотчас погасла, хотя смешинки еще плясали в темных, до странного диких глазах. Волосы у нее тоже были темные, почти черные, а голые до локтей руки напоминали канаты. Эберхард жался мне к ногам, нервно поскуливая.
Девушка шагнула ко мне, оглянулась на Бенгта, Ингеборг и Фридеборг и воскликнула:
– Ну, дядя, ты и впрямь тронулся! – Она засмеялась грубо, но искренне. – Ты не узнал меня.
– Ерунда! – парировал я срывающимся от шока и редкого употребления голосом. – Хельга! Руки у тебя отцовские – грубые красные лапищи торговца рыбой.
– Вижу, склонность к рыцарству и красноречию у тебя осталась. Может, поприветствуешь старую знакомую или по крайней мере представишь меня своему псу?
Тут засмеялся я – получилось странно и неестественно, как шорох ветра в скалах. От Хельги пахло потом. Эберхард прошествовал мимо нас прямиком к огню – нашу встречу он начисто проигнорировал и, тяжело вздохнув, свернулся клубком. Мы засмеялись вместе, и у меня заболело лицо. Глубоко