Диктатор - Роберт Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тот день мы должны были снова отправиться в путь, отплыв на корабле в Коринф. Я очень старался вести себя так, будто все хорошо, но, наверное, все равно выглядел мертвенно-бледным и с запавшими глазами.
Цицерон попытался уговорить меня поесть, но я не смог удержать еду в желудке, и, хотя мне удалось взойти на борт без посторонней помощи, дневное плаванье я провел почти в летаргии, а когда вечером мы высадились в Коринфе, меня пришлось снести с корабля и уложить в постель.
Теперь встал вопрос – что же со мною делать? Я ужасно не хотел, чтобы меня оставляли, и Марк Туллий тоже не желал бросать меня. Но ему нужно было вернуться в Рим: во-первых, чтобы сделать то немногое, что было в его власти, для предотвращения надвигающейся гражданской войны, а во-вторых, чтобы путем кулуарных переговоров с сенаторами попытаться добиться триумфа, на который он все еще вопреки всему питал слабую надежду. Он не мог позволить себе терять дни в Греции, ожидая, пока поправится его секретарь.
Оглядываясь назад, я понимаю, что должен был остаться в Коринфе. Но вместо этого мы рискнули, решив, что у меня хватит сил выдержать двухдневную поездку до Патр, где будет ждать корабль, который доставит нас в Италию. Это было глупое решение. Меня завернули в одеяла, положили в заднюю часть экипажа, и мы двинулись по побережью.
Поездка была ужасной. Когда мы добрались до Патр, я умолял, чтобы остальные отправились дальше без меня, не сомневаясь, что длинное морское путешествие убьет меня. Марк Туллий все еще не хотел так поступать, но в конце концов согласился.
Меня уложили в постель на стоящей неподалеку от гавани вилле греческого торговца Лисо. Цицерон, Марк и юный Квинт собрались вокруг меня, чтобы попрощаться. Они пожали мне руку, и мой друг заплакал. Я отпустил какую-то жалкую шутку насчет того, что эта прощальная сцена напоминает сцену у смертного одра Сократа. А потом они ушли.
На следующий день Цицерон написал мне письмо и отослал его с Марио, одним из самых доверенных его рабов. «Я думал, что смогу не очень сильно переживать из-за того, что тебя нет со мной, но, откровенно говоря, нахожу это невыносимым, – писал он. – Я чувствую, что поступил неправильно, оставив тебя. Если после того, как сможешь принимать пищу, ты сочтешь, что в силах меня догнать, – решение за тобой. Обдумай все своей умной головой. Я скучаю по тебе, но я люблю тебя. Любя тебя, я хочу видеть тебя здоровым и крепким, но, скучая по тебе, я хочу видеть тебя как можно скорее. Первое должно быть превыше второго. Итак, пусть твоей главной целью будет восстановление здоровья. Из всех бесчисленных услуг, оказанных мне тобою, эту я оценю больше всего».
Пока я болел, он написал мне много таких писем, и однажды даже прислал три письма за один-единственный день. Само собой, я скучал по нему так же, как и он по мне. Но здоровье мое было подорвано. Я не мог путешествовать. Прошло восемь месяцев, прежде чем я снова увидел своего друга, и к тому времени его мир – наш мир – полностью изменился.
Лисо был заботливым хозяином и привел собственного доктора, тоже грека, по имени Асклапо, чтобы тот лечил меня. Мне давали слабительное и потогонное, сажали на голодную диету и делали промывания: были испробованы все обычные средства против малярийной лихорадки, тогда как на самом деле я нуждался в отдыхе. Однако Цицерон волновался, что Лисо «слегка несерьезен – все греки такие», и договорился, чтобы несколько дней спустя меня перевезли в более обширный и более спокойный дом на холме, подальше от шума гавани. Дом принадлежал другу детства Марка Туллия – Манию Курию.
«Все мои надежды на то, что ты получаешь должное лечение и внимание, поручены Курию. У него добрейшее сердце, и он самым искренним образом ко мне привязан. Безраздельно вверься его рукам».
Курий и вправду был добродушным, культурным человеком – вдовцом, банкиром по профессии – и хорошо присматривал за мной. Мне дали комнату с террасой, выходящей на запад, на море, и позже, почувствовав себя достаточно окрепшим, я, бывало, сидел там в послеполуденные часы, наблюдая, как торговые суда входят в гавань и покидают ее. Маний поддерживал регулярную связь со всевозможными знакомыми в Риме – сенаторами, всадниками, сборщиками налогов, судовладельцами, – и благодаря его письмам вкупе с моими, как и географическому положению Патр – ворот в Грецию, мы получали политические новости настолько быстро, насколько их мог получать человек в той части мира.
Однажды, где-то в конце января – наверное, месяца через три после отъезда Цицерона, – Курий вошел в мою комнату с мрачным лицом и спросил, достаточно ли я окреп, чтобы выдержать плохие вести. Когда я кивнул, он сказал:
– Цезарь вторгся в Италию.
Годы спустя Цицерон, бывало, гадал, могли ли три недели, которые мы потеряли на Родосе, означать разницу между миром и войной. Если б только – стенал мой друг – он мог добраться до Рима на месяц раньше! Марк Туллий был одним из немногих, кого слушали обе стороны, и он рассказал, что перед тем, как разразился конфликт (за какую-то неделю до этого), едва очутившись на окраине Рима, он уже начал посредничать с целью достижения компромисса. По его мнению, Цезарь должен был отдать Галлию и все свои легионы, кроме одного, а взамен ему должны позволить избираться в консулы в его отсутствие. Но было уже поздно. Помпей с подозрением отнесся к этой сделке, Сенат отверг ее, а Цезарь, как и подозревал Цицерон, уже принял решение нанести удар, рассчитав, что никогда не будет так силен, как в тот момент.
– Короче, я находился среди безумцев, одержимых войной, – рассказал мне потом мой бывший хозяин.
Едва услышав о вторжении Юлия Цезаря, Цицерон отправился прямиком в дом Помпея на холме Пинчо, чтобы заверить его в своей поддержке. Дом был битком набит лидерами партии войны: там были Катон, Агенобарб, консулы Марцеллин и Лентул – всего пятнадцать или двадцать человек. Помпей был в ярости и в панике. Он ошибочно предположил, что Цезарь наступает со всеми своими силами, с войском тысяч в пятьдесят, но в действительности этот заядлый игрок пересек Рубикон всего лишь с одной десятой этого числа, полагаясь на потрясение, вызванное его агрессией. Однако Помпей Великий еще не знал этого, и поэтому издал указ, что город должен быть покинут. Он приказывал всем сенаторам до единого уехать из Рима, объявив, что все оставшиеся будут считаться предателями. А когда Марк Туллий стал возражать, убеждая его, что это безумная тактика, Помпей набросился на него: «Это касается и тебя, Цицерон!»
Нынешняя война будет решаться не в Риме, объявил Гней Помпей, и даже не в Италии – это сыграло бы на руку Цезарю. Нет, это будет мировая война, и сражения будут идти в Испании, в Африке и в восточном Средиземноморье, особенно на море. Он возьмет Италию в блокаду, сказал Помпей, и голодом принудит врага сдаться. Цезарь будет править покойницкой!
«Я содрогнулся от того, какого рода войну предполагалось вести, – писал Цицерон Аттику, – дикую, лежащую далеко за пределами воображения человека».
Личная враждебность Помпея по отношению к Марку Туллию тоже была для него потрясением. Он оставил Рим, как и было приказано, удалился в Формию и размышлял там, какой курс выбрать. Официально мой друг был назначен ответственным за морские силы обороны и за набор рекрутов в Северной Кампании, но практически он ничего не делал. Помпей послал ему холодное напоминание о его обязанностях: «Я настоятельно советую тебе, в силу твоего незаурядного и непоколебимого патриотизма, двинуться к нам, чтобы сообща мы могли принести помощь и утешение нашей страдающей стране».