Диктатор - Роберт Харрис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ах, но если я буду тебя пытать, – с многозначительным смехом возразил Арист, – ты будешь точно так же несчастлив, как я!
Однако Цицерон был совершенно серьезен.
– Нет-нет, потому что, если я сохраню моральную добродетель – между прочим, я не заявляю, что это легко, не говоря уже о том, чтобы попробовать достичь этого на самом деле, – тогда я должен буду оставаться счастливым, как бы ни была сильна моя боль. Даже когда мой мучитель отступит в изнеможении, останется нечто превыше физического аспекта, чего он не сможет достичь…
Естественно, я упрощаю эту длинную и сложную дискуссию, которая длилась несколько дней, пока мы осматривали афинские здания и памятники старины. Но именно к этому сводился спор двух ученых мужей, и с тех пор Цицерон начал задумывать идею написания некоей философской работы, которая была бы не рядом высокопарных абстракций, а скорее практическим руководством, как достичь хорошей жизни.
Из Афин мы поплыли вдоль берега, а потом перепрыгивали от острова к острову в Эгейском море в составе флота из двенадцати судов. Родосские суда были большими, громоздкими и медленными. Они качались туда-сюда даже при умеренном волнении на море и были открыты всем стихиям. Я помню, как дрожал в ливень, когда мы проходили мимо Делоса, этой меланхоличной скалы, где, как говорят, за один-единственный день продают до десяти тысяч рабов[51].
Повсюду являлись огромные толпы, чтобы увидеть Цицерона: среди римлян только Помпей, Цезарь да разве что, полагаю, Катон могли быть более знамениты.
В Эфесе нашу экспедицию, полную легатов, квесторов, ликторов и военных трибунов со всеми их рабами и багажом перегрузили в караван запряженных быками повозок и на целый табун мулов, и мы отправились по пыльным горным дорогам в глубинные районы Малой Азии.
Спустя полных двадцать два дня после того, как покинули Италию, мы добрались до Лаодикеи – первого города в провинции Киликия, – где Марку Туллию пришлось немедленно начать разбор судебных дел.
Бедность и измождение простого люда, бесконечные шаркающие очереди просителей в мрачной базилике и на ослепительном белокаменном форуме, постоянные стоны и жалобы насчет таможенников и подушных налогов, мелкое мздоимство, мухи, жара, дизентерия, острая вонь козьего и овечьего помета, которая как будто вечно висела в воздухе, горькое на вкус вино и маслянистая острая еда… Теснота города, отсутствие прекрасного, на чем можно было бы остановить взор, утонченного, что можно было бы послушать, вкусного, что можно было бы поесть, – о, как Цицерон ненавидел то, что застрял в подобном месте, в то время как судьба мира решалась без него в Италии!
Едва я успел распаковать свои чернила и стилусы, как он уже диктовал письма всем, кого только мог припомнить в Риме, умоляя похлопотать, чтобы срок его пребывания здесь сократили до года.
Мы пробыли там недолго, когда явился гонец от Гая Кассия Лонгина с докладом: сын парфянского царя вторгся в Сирию во главе такого большого войска, что Кассию пришлось отозвать свои легионы, дабы укрепить город Антиохию. Это означало, что Цицерону следует немедленно присоединиться к собственной армии у подножья Таврских гор – громадного естественного барьера, отделяющего Киликию от Сирии. Квинт был очень взбудоражен, и в течение месяца казалось вполне возможным, что его старшему брату придется командовать защитой всего восточного фланга империи. Но потом от Кассия пришло новое сообщение: парфяне отступили перед неприступными стенами Антиохии, а он преследовал и разбил их, сын царя погиб, опасность миновала.
Я не уверен, что сильнее почувствовал после этого Цицерон – облегчение или разочарование. Однако он все-таки сумел поучаствовать в своего рода войне. Некоторые местные племена воспользовались парфянским кризисом, чтобы поднять бунт против римского правления. Силы бунтовщиков были сосредоточены в основном в крепости под названием Пиндессий, и Марк Туллий осадил ее.
Два месяца мы жили в военном лагере в горах, и Квинт был счастлив, как школьник, возводя скаты и башни, копая рвы и пуская в ход артиллерию.
Я считал все это приключение отвратительным – полагаю, как и Цицерон, – потому что у бунтовщиков не было шанса. День за днем мы обстреливали город стрелами и пылающими метательными снарядами, пока, в конце концов, он не сдался и наши легионеры не хлынули в него, чтобы разграбить.
Квинт казнил главарей мятежников, а остальных заковали в цепи и отвели на побережье, чтобы их доставили на судах на Делос и продали в рабство.
Цицерон с мрачным выражением лица смотрел, как они уходит.
– Полагаю, если б я был таким же великим военным, как Цезарь, я бы отрубил им всем руки, – сказал он негромко. – Разве не так приносится мир этим людям? Но не могу сказать, что я получал большое удовлетворение, используя все ресурсы цивилизации, чтобы повергнуть в прах несколько варварских хижин.
И все-таки его люди приветствовали его на поле как императора. Впоследствии Цицерон заставил меня написать шестьсот писем – именно так, всем до единого членам Сената, – требуя, чтобы его вознаградили триумфом. В примитивных условиях военного лагеря это был громадный труд, оставивший меня в полном изнеможении.
На зиму Марк Туллий отдал армию под командование Квинта и вернулся в Лаодикею. Он был порядком потрясен тем наслаждением, с каким его брат подавил бунт, а также бесцеремонным обращением Квинта с подчиненными («раздражительным, грубым, пренебрежительным», как он потом описал это Аттику). Ему не слишком нравился и племянник – «мальчишка с огромным самомнением». Квинт-младший любил давать всем понять, кто он такой – одно его имя говорило об этом! – и обращался с местными жителями с огромным презрением. И все-таки Цицерон старался исполнить свой долг любящего дяди и в отсутствие отца мальчика на весеннем празднике Либералии[52] руководил церемонией, на которой юный Квинт стал мужчиной. Марк Туллий сам помог ему сбрить чахлую бородку и облачиться в первую тогу.
Что же касается его собственного сына, то юный Марк давал поводы для других тревог. Парень был приветливым и любящим спорт, но при этом ленивым, а когда речь заходила об уроках – не слишком-то сообразительным. Вместо того чтобы изучать греческий и латынь, он предпочитал слоняться среди армейских офицеров и упражняться в фехтовании и метании дротиков.
– Я очень его люблю, – сказал мне Цицерон, – и он явно добросердечный малый, но временами я недоумеваю, откуда, во имя неба, он взялся: я не вижу в нем вообще никакого сходства со мной.
Но на этом его семейные тревоги не заканчивались. Цицерон предоставил выбор нового мужа Туллии ей самой и ее матери, дав понять, что лично он предпочитает просто надежного, достойного, уважаемого молодого аристократа вроде Тиберия Нерона или сына его старого друга Сервия Сульпиция. Однако женщинам вместо этого приглянулся Публий Корнелий Долабелла – самая неподходящая, с точки зрения Цицерона, партия. Публий был худым, как щепка, молодым человеком с дурной репутацией, всего девятнадцати лет от роду – примерно на семь лет младше Туллии, – однако, что удивительно, успевшим уже дважды жениться на женщинах куда старше себя.