Кто на свете всех темнее - Алла Полянская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Кто-то убил тетю Люду. — Алекс сел рядом с сестрой и взял ее за руку. — Она там, наверху… С ножом в горле.
— Это снова случилось!
Августа вскочила и принялась ходить взад-вперед. Вид у нее при этом очень нездоровый, и я думаю, что психушка была бы для нее отличным местом, и только по недосмотру Городницкого девчонка на свободе — с таким-то счастьем.
— Что значит — снова? — Алекс обеспокоенно смотрит на сестру. — Ты Валерию имеешь в виду?
— Нет. — Августа смотрит на нас, и в ее глазах танцует безумие. — Нет… Эта женщина…
Ее взгляд остановился на портрете Линды, а потом медленно переполз на меня, и мне совсем не нравится то, что я вижу.
— Хватит пороть чушь!
— Ты — как она. — Августе не хватает только слюны, текущей из пасти. — Ты холодная, жестокая, способная на все, что угодно, ради того, что считаешь важным. Ты совсем как она, можно подумать, что это она вернулась, чтобы наказать своих убийц, но почему убили тетю Люду? И почему ее нет здесь? Они все возвращаются, особенно те, кого убили, и Валерия вернулась, я видела ее в доме, и…
— Алекс, заткни ее! — Меня начинает злить малолетняя идиотка. — Хватит потакать ее сумасшествию. По ней психушка плачет.
— Ты такая же, как она! — Августа разве что пальцем в меня не тычет. — И на тебе ее платье, и эти драгоценности тоже ее.
— Ага. — Я засмеялась. — Не надо быть медиумом, чтобы это понять. Здесь отличная гардеробная.
— Ты… Эта девочка в рубашечке… Она ходит за тобой! — Августа прижала к щекам ладони, уставившись на меня. — Она твоя сестра!
Обычно я не агрессивна и не нападаю на людей, которых впервые вижу, но сейчас мне захотелось пристрелить Августу, огромным усилием воли я подавила в себе этот позыв, и даже рука не дернулась в сторону сумочки, где притаился револьвер.
Правда, я все еще не знаю, работает ли он.
— Алекс, твоей сестре место в дурдоме.
Думаю, Кассандра слыхала подобные слова по сто раз на дню.
У каждого из нас есть семья, даже если мы ее знать не хотим, и даже если и правда не знаем — она есть. Во всяком случае, набор генов мы наследуем совершенно определенно. Кто-то знает о своей семье все, а кто-то вообще ничего, но семья — это как раз то, что влияет на нас всю нашу жизнь, хотим мы того или нет, — как и отсутствие семьи.
Но многие ли могут сказать, что знают о своей семье все?
Как правило, мы в курсе насчет родителей, бабушек-дедушек и, возможно, прабабушек и прадедушек, но дальше покрыто мраком. Войны, революции, нищета, разрушения — все это уничтожает фотографии, если таковые даже были, уничтожает архивы, а самое главное — разрушает семьи, разлучает людей, разрывает родственные связи. А еще если учесть, что многие семьи не вели записей ввиду неграмотности и отсутствия нужной культуры, а еще были специально уничтоженные записи тех, кто отрекся от своих семей, спасаясь от репрессий, то картина получается печальная. А ведь семья — это корни, истоки, если выражаться пафосно, а если попросту, то семья — самое первое впечатление любого человека. Именно в семье он ощущает свою общность с людьми, которым он нужен. Это первая модель отношений и поведения, которые человек впитывает, это подсознание, которое влияет потом на всю оставшуюся жизнь.
Если вы думаете, что маленькие дети ничего не понимают, то это не совсем так. Они-то, может, и не понимают так, как понимают взрослые, но они видят и воспринимают. А потом вдруг из милого малыша — бац! — и вырастает Джек-потрошитель. Или Иисус. И сразу становится ясно, чьи родители манкировали своими родительскими обязанностями.
Так что я — негативный персонаж, как вы уже, наверное, поняли.
Но если, например, все, что я сегодня узнала о Линде и ее семейной истории, окажется правдой, если Лулу Белл Ньюпорт каким-то невероятным образом окажется моей бабкой, недостающим звеном, то… А что это меняет? А ничего. Просто наборы генов, которые я унаследовала, обретают очертания, и я не знаю, хорошо ли это. А если принять во внимание личность папаши, а теперь и Линды — то скорее плохо.
Но в любом случае неведение — хуже.
Когда я была ребенком, все время думала: вот если бы у меня была хоть какая-нибудь завалящая бабушка, мне не пришлось бы ночами прятаться в темном подвале, пережидая папашины пьяные концерты. Я бы могла переночевать у нее, и наутро меня бы ждала порция овсянки и чашка чая с печеньем — ведь так обычно и поступали все знакомые мне бабушки, они баловали своих внуков родителям вопреки. Но бабушек у меня не было.
У нас вообще не было живых родственников.
Когда я была маленькая — ну, совсем маленькая, то вопросов на этот счет не задавала. А лет в пять, наблюдая за детьми и взрослыми в нашем дворе, спросила у матери насчет родственников, и она просто сказала, что никого нет. У нас был старый альбом, и там были собраны фотографии родственников матери, она даже рассказала, кто там есть кто, — но все дело в том, что все эти люди были мертвы задолго до моего рождения, уж так неудачно сошлись звезды. И я разглядывала их лица, находя фамильное сходство с матерью и понимая, что я сама вообще на них ни капли не похожа.
А у папаши даже альбома не было.
Только несколько фотографий из интерната, где он все время хмуро смотрит из-под длинной челки. И только на одной фотографии, где ему года полтора, где он сидит в кроватке, прижимая к себе игрушечного пластмассового зайца, он выглядел человеком — с доверчивыми и грустными человеческими глазами, круглыми и синими, как у Маринки и как у меня. А более поздние фотографии, их немного, но уже видно, что он очень хорош собой — но что ему от этого было пользы, когда он был просто никем? Лишенный корней, он вырос в злобного мизантропа. И я не думаю, что здесь полностью виноват интернат, мало ли людей выходят из интернатов и живут более-менее нормальной жизнью, стараясь дать своим детям то, чего сами были лишены в детстве, — семью, любовь, ощущение безопасности, представления о добре и зле? Но с папашей просто было что-то не так. Какой-то ген попался ущербный, и вместо нормального человека вылезло нечто жуткое и подавило в нем все, что было нормального.
Я вообще не помню его трезвым.
На единственной свадебной фотографии, которая была у нас дома, у отца хмурый настороженный взгляд — мать там счастливая, а он — нет, и я представить не могу ситуацию, в которой он был бы счастлив. Он не умел быть счастливым — та сущность, что жила в нем, не умела видеть свет. Но и тьма не приняла его.
Он словно был слепоглухонемым, и все, что вызывало в нем эмоции, — это возможность причинять боль.
Мне было шесть лет, он сидел в сквере за нашим домом, как обычно, мрачно пьяный, в обнимку с такой же пьяной бабой — он не шел домой просто потому, что не мог идти, до того был пьян. Но в голове у него бродили какие-то мысли и все еще искали выход.