Кошачий глаз - Маргарет Этвуд
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы поехали сами по себе, на две недели. Оказалось, что эта поездка имеет некоторое отношение к бизнесу Бена. Сару мы оставили в семье ее лучшей подруги. Мы начали с Веракруса, попробовали местных креветок и проверили отели на предмет тараканов, потом взяли машину напрокат и поехали в горы, ища, как всегда, что-нибудь живописное и не кишащее туристами.
Мы наткнулись на небольшой городок у озера. По мексиканским меркам там было очень тихо. Мексика вообще показалась мне какой-то нутряной – как будто тело вскрыли и вывернули кровью наружу. Возможно, городок был не похож на другие из-за озерной прохлады.
Пока Бен осматривал рынок, ища, что бы сфотографировать, я зашла в церковь. Небольшую, бедную на вид. Внутри никого не было. Пахло древней кладкой, запущенностью, затхлостью. Я бродила по проходам, глядя на грубо намалеванные маслом остановки крестного пути, они выглядели как детские картинки-раскраски. Нарисовано было плохо, но искренне, от души.
И тут я увидела Деву Марию. Я ее не сразу узнала – она была не в обычном бело-голубом с золотом наряде, а в черном. Короны у нее тоже не было. Голова склонена, лицо в тени, руки распростерты ладонями наружу. У ее ног торчали огарки свечей, а черное платье было чем-то увешано – сначала я решила, что звездами, но оказалось, что это маленькие медные или оловянные руки, ноги, овцы, ослы, куры и сердца.
Я поняла. Это – Богоматерь потерянных вещей. Она возвращает утраченное. Она единственная из толпы деревянных, мраморных и алебастровых мадонн показалась мне настоящей.
Возможно, стоило помолиться ей, преклонить колени, зажечь свечу. Но я не стала этого делать, потому что не знала, о чем молиться. Что я потеряла? Что могла бы повесить ей на платье?
Через некоторое время пришел Бен и нашел меня.
– Что случилось? – спросил он. – Что ты делаешь на полу? Тебе нехорошо?
– Нет, – ответила я. – Ничего. Просто отдыхаю.
От лежания на холодном камне я промерзла насквозь, окоченела, руки и ноги свело судорогой. Я не помнила, почему оказалась на полу.
Мои дочери – обе – прошли через фазу, когда на всё отвечали «И?» Это означало «Ну и что?» Это началось, когда старшей исполнилось двенадцать или тринадцать лет. Они скрещивали руки на груди и смотрели пустым взглядом на меня, или на своих подруг, или друг на друга. «И?»
– Не надо так говорить, – просила я. – Это меня с ума сводит.
– И?
Корделия в этом возрасте пользовалась тем же словечком. Так же скрестив руки, с таким же неподвижным лицом и пустым взглядом. «Корделия! Надень перчатки, на улице холодно». – «И?» «Я не могу прийти, мне надо делать уроки». – «И?»
«Корделия, – думаю я. – Ты заставила меня поверить, что я – ничтожество».
«И?»
На это у меня нет ответа.
38
Лето приходит и уходит, наступает осень, потом зима, и умирает король. Я слышу это по радио в обеденный перерыв. Я иду обратно в школу по заснеженной улице и думаю: «Король умер». Теперь всё, что случилось при его жизни, окончательно ушло в прошлое: война, самолеты, летящие на одном крыле, озеро грязи вокруг нашего дома, много всего. Я думаю о его головах на монетах, числом много тысяч – теперь это головы мертвого человека, а не живого. Все деньги будут менять, и все марки тоже. Теперь на них будет королева. Та, что раньше была принцессой Элизабет. Я помню, как разглядывала ее на фотографиях, где она была гораздо моложе. У меня есть и еще какое-то воспоминание о ней, но оно очень туманно и мне почему-то неприятно.
Корделия и Грейс обе перескочили через класс. Теперь они в восьмом, хотя им всего по одиннадцать лет, а их одноклассникам по тринадцать. Мы с Кэрол Кэмпбелл еще только в шестом. Мы все теперь ходим в другую школу, ее наконец построили с нашей стороны оврага, так что нам не нужно ездить на автобусе и обедать в подвале. Новая школа – современное одноэтажное здание из желтого кирпича, снаружи похожее на почту. Классные доски в ней гладкие, щадящие зрение зеленые, вместо шершавых черных, а пол – линолеумный, пастельных цветов вместо скрипучего дощатого, как в школе имени королевы Марии. Нет отдельных дверей для мальчиков и девочек, раздельных площадок для игры. Даже учителя тут другие: моложе и мягче. Среди них есть молодые мужчины.
Я забыла многое – и даже забыла сам факт, что я это забыла. Я помню свою старую школу, но лишь смутно, будто последний раз была там пять лет назад, а не пять месяцев. Я помню, что ходила в воскресную школу, но без подробностей. Я знаю, что мне неприятно думать про миссис Смиитт, но не знаю, почему. Я забыла, как падала в обморок, забыла про стопки тарелок, про то, как провалилась в ручей и видела Деву Марию. Я забыла все плохое, что со мной случилось. Хотя я встречаю Корделию, Грейс и Кэрол каждый день, я не помню ничего, связанного с ними; помню только, что когда-то мы дружили – когда я была маленькая, до того, как у меня появились другие подружки. Что-то произошло, что-то, связанное с этими тремя, но оно – как текст мельчайшим шрифтом, как даты древних битв. Их имена для меня словно имена в сноске учебника или написанные угловатым, как паучьи ножки, почерком, побуревшими чернилами на форзаце старинной Библии. Не вызывают никаких чувств. Как дальние родственники, живущие далеко и едва мне знакомые. Кусок времени куда-то пропал.
Никто никогда не говорит об этом пропавшем куске, кроме моей матери. Иногда она произносит что-нибудь вроде: «Когда у тебя были трудности», и я теряюсь. О чем она? Эти намеки на трудные времена кажутся мне туманно угрожающими и смутно оскорбительными: я не из тех девочек, у которых бывают трудности. Мне всегда легко. Вот я на групповой фотографии шестого класса, с широкой улыбкой. «Счастлива, как устрица» – так обычно говорит моя мать. Я счастлива, как устрица – в жесткой раковине, плотно закрытой.
Мои родители трудятся в доме и во дворе. Отец отделывает подвал и выгораживает там комнаты – это дело не быстрое, он пилит и стучит молотком в свободное от работы время, оборудуя фотолабораторию и чулан для домашних консервов. Перед домом у нас теперь настоящий газон. В саду посадили персик и грушу, заложили грядку для спаржи и целый огород других овощей. Бордюры ломятся от цветов: тюльпаны и нарциссы, ирисы, пионы, гвоздики, хризантемы; на каждый месяц свои. Иногда меня заставляют помогать, но обычно я наблюдаю со стороны, как родители самозабвенно возятся в грязи кверху задом, копают, полют, пачкая колени глиной. Они как дети в песочнице. Я люблю цветы, но знаю, что ради них не пошла бы на такие труды, такие усилия, не стала бы так пачкаться.
Деревянный мост через овраг сносят. Все говорят, что давно пора, по нему уже опасно ходить. Его заменят бетонным. Однажды я иду туда, останавливаюсь на верху склона с нашей стороны оврага и смотрю, как сносят мост. Внизу у ручья лежит куча гнилых досок. Сваи еще стоят, как стволы мертвых деревьев, и кое-где торчат поперечины, но перил уже нет. Мне становится неспокойно, словно там внизу что-то захоронено – безымянное, но очень важное, – или будто на мосту кто-то есть, кого-то забыли там по ошибке, и теперь он застрял посередине и не может выбраться на твердую землю. Но, конечно, на мосту никого нет.