Как ловить рыбу удочкой - Алексей Варламов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она была замужем, но в ту пору это обстоятельство меня нимало не смущало, а напротив вносило в наши отношения особую недосказанность и прелесть. По ее голосу, по изредка вспыхивающим каким-то особенным сиянием глазам, я чувствовал, что мое общество ей приятно, и однажды на втором этаже невзрачного, почти выселенного дома в переулке за Новым Арбатом, где, как уверяла она, жила некогда Цветаева, я слушал, слушал в полутьме ее таинственный шепот, а потом наклонился и поцеловал.
Она, правда, не сразу, но оттолкнула меня, однако ж не рассердилась, а изумленно произнесла:
— Вы в своем уме?
— Да, — ответил я громким шепотом и снова притянул ее к себе, но тут внизу раздались шаги.
— Кто это?
— Командор.
Шаги приблизились, на слабо освещенной стене возникла расплывчатая тень и несколько томительных мгновений спустя мы увидели перед со бой грузную седую даму с керосиновой лампой в руках.
— Что вам тут надо? — властно спросила она, поднося лампу к нашим лицам.
— Мы поглядеть пришли, — робко ответила моя спутница.
— Поглядеть? — переспросила дама с издевкой, но вдруг смягчилась и кивком головы позвала нас за собою: — Ну пойдемте.
Она повела нас в квартиру этажом ниже, где висели на стенах карандашные портреты и фотографии некрасивой худощавой женщины с большими пронзительными глазами, вырезки из старых газет и театральные программки. Хозяйка довольно скупо, но очень толково принялась рассказывать про Марину, Завадского, Антокольского и Сонечку Голлидей, про то как сидела эта чудная компания теплыми московскими вечерами на крылечке дома, а вокруг была война, голод, разруха. Она слушала этот рассказ, изумленно качая головой, и точно не верила, что здесь оказалась, дотрагивалась рукой до кресел и совсем забыла про меня. А я облизывал пересохшие от волнения губы и думал, в какой бы еще Богом забытый дом нам забрести, да чтобы не жили там бесстрашные любительницы поэзии и не помешали нам всласть нацеловаться.
— Развлекаешься? — спросила она меня в другой раз, когда мы оказались в моей комнатке, где едва умещался маленький диван и стол.
Она долго отнекивалась, прежде чем мне удалось уговорить ее зайти на полчаса и поглядеть, как я живу. Но едва закрылась за нами дверь, я кинулся к ней. Она была отчего-то печальна, не отвечала на мои поцелуи и сидела, опустив руки, на диванчике, где я мучился бессонными ночами в своем визави с Москвой. И мне вдруг тоже сделалось грустно, однако эта грусть лишь обостряла нежность. Я целовал ее лицо, шею, плечи, уже не помня себя, но она мягко отстранила меня, поднялась и пошла к двери.
Развлекаешься? Хорошо ей было так говорить, а мне каково, когда вся она притягивала меня к себе, и я мучился неизъяснимой мукой, оттого что эта женщина всякий раз уходит к другому человеку и позволяет провожать себя только до полдороги.
Я запрещал себе об этом думать, но мысли были еще сильнее, и я снова не спал ночами, курил и, глядя на мерцающие за окном огни, думал о том, что, живи мы не здесь, среди бессчетного скопления улиц, домов и площадей, а в небольшом городе, где все лица примелькались, вряд ли бы нам удалось так беспрепятственно бродить и хранить ото всех свою привязанность.
Я ничего не знал про ее другую жизнь, про отношения с мужем, ни разу она об этом не заговорила. Однако мне казалось, что эта женщина с ее гордым характером, странной смесью самолюбия, целомудрия и доходящей до жестокости прямоты, страшно одинока. Никого, кроме меня, у нее нет, но она никогда в этом не признается и в ответ на мою заботу и нежность, будет более насмешливой и едкой, чтобы не дай Бог не обнаружить свою беззащитность. Но именно всем этим она была мне дорога, и очень скоро я стал уговаривать ее развестись с мужем и выйти за меня замуж. Разговор этот получился скомканным и нелепым. Я говорил, боясь встретиться с ней глазами и увидеть в них холод, прежде чем успею высказать все до конца, но она меня не перебивала. А потом тихо, с укором сказала:
— Ну что ты еще придумал? Ты наутро проснешься и сам ужаснешься тому, что наговорил. Вдруг, — она улыбнулась, и в ее голосе зазвучали смущение и нежность, — я соглашусь и сяду тебе с дитем на шею?
— Буду очень рад, — буркнул я.
— Нет, — покачала она головой, — ты просто устал, оттого что мыкаешься без угла, и тебе хочется тепла, заботы, но это совсем не то… Ты не сердись, но это просто у тебя блажь.
Действительно ли она так думала или хотела меня в том убедить, но моя блажь никуда не делась, а стала угрюмой решимостью, и я уже ни о чем другом не мог думать и говорить, кроме как о нашей будущей жизни. Она меня слушала внимательно и недоверчиво, как ту даму в цветаевском доме. Но потом мы доходили до пустыря возле Черемушкинского рынка, за которым начиналась чужая для меня земля, и все рушилось в одночасье.
Она брала из моих рук свою сумку, и я отчетливо понимал, что вот сейчас она уйдет и никто и ничто не сможет ее остановить, потому что если я хочу, чтобы наши отношения сохранились, я должен все это принимать. И я принимал, но в моих глазах всякий раз проскальзывала, как я ее ни скрывал, такая боль, что однажды она сама не выдержала и, дотронувшись до моего лица, проговорила:
— Ты думаешь, мне туда хочется? — она кивнула в сторону домов с освещенными окнами. — Если бы я могла уйти, ничего не прося у мужа и не деля с ним, просто взять ребенка и уйти, я сделала бы это тотчас же. Но так у нас не получится, а иначе я не могу.
Она сказала это и медленно побрела через пустырь, и в тот момент показалась мне маленькой, растерянной и беззащитной. И в душе возникла не обида, как обычно, когда она уходила скорыми шагами прочь, а жалость и впервые за все это время мысль, что ведь ей-то, быть может, все дается еще тяжелее.
С того дня моя жизнь, и без того муторная и тревожная, стала походить на дурной сон. Я судорожно пытался найти какой-нибудь выход, но никакого выхода не было и не могло быть — пройдут два года и меня выкинут вон из этого города как никому не нужную вещь. Однако мысль, что любимая мною женщина вынуждена жить с человеком, которого она не любит, делала мою жизнь невыносимой. В душе поднималась злость ко всему, что меня окружало, — и к этому городу, и к равнодушным лицам его обитателей, полюбивших в тот год шествовать и митинговать. Боже, Боже, до какой же степени я был раздавлен и унижен, и бессмысленно было на что-то надеяться, моя судьба здесь никого не волновала, но и не зависела от меня нисколько.
Я слишком хорошо понимал, что, как бы ни были мы привязаны друг к другу, наши отношения, дойдя до верхней точки, за которой надо либо начинать жить вместе, либо расставаться, сойдут на нет, не выдержат этой бесприютности, и она к этому давно готова, быть может поняла это еще в самые первые недели наших блужданий по Москве, может быть, еще в том цветаевском домике, уже тогда все это предвидела и знала, не позволяла себе отнестись к этой истории всерьез, и меня неприятно поразила женская точность этого расчета.
На лето я уехал к себе на родину и прожил с полмесяца в избушке на Вычегде, где был мой привычный мир с белами ночами, тяжелой сонной водой, плотами и всплесками рыб, но тоска по оставшейся в далеком городе женщине не проходила. Мне не хватало ее и чудилось, что каким-то неведомым образом она окажется сейчас рядом, сядет у костра или войдет в зимовье. Ее отсутствие томило и угнетало меня, и очень скоро я все бросил и поехал в Москву.