Квазимодо - Алекс Тарн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На счастье, от этого кошмара можно было убежать, причем не только в смерть. Волшебные свойства спиртного Василий открыл одновременно с фактом сезонного строения жизни. Стоило засадить стаканчик-другой, как в голове будто поворачивался незримый рычажок, а может, даже шлюз, и грязные селевые потоки внешней амебной информации чудесным образом иссякали. Вместо постылого мира мягких игрушек глазам и ушам Василия открывался волнующий пейзаж собственного нутра. Это было все равно что разогнать к дребеням провалившуюся внешнюю разведку и полностью сосредоточиться на внутренней.
Новый сезон именовался «зимой» и характеризовался отрадной скупостью выразительных средств. Черно-белые равнины души сверкали ослепительным снежным однообразием. Конечно, там было немного холодно и одиноко, но зато каким облегчением представали этот холод и это одиночество Василию, напрочь одуревшему от потного мельтешения амеб! Как славно было скользить одному, на водочных лыжах среди всего этого зимнего великолепия, и видеть «и снег и звезды, лисий след, и месяц, золотой и юный, ни дней не знающий, ни лет.»
Или так: «Сегодня ночью, не солгу, по пояс в тающем снегу, я шел с чужого полустанка. Гляжу — изба, вошел в сенцы… чай с солью пили чернецы, и с ними балует цыганка.» Вот-вот, в точности так оно и было там, в «зимнем» мире, заполненном немногочисленными, грубыми на ощупь, и нестерпимо истинными предметами: сияющей звездной твердью, студеной черной водою и лунной соленой изморосью на топоре. И ни одного тебе плюшевого урода, набитого дешевым поролоном, изъеденным непонятно кем… наверное, временем, ибо кто же, кроме всеядного времени, станет есть такую гадость.
А затем «зима» кончалась, как-то сама собой, как и положено кончаться зимам. Сквозь вьюжные завихрения запоя Василий вдруг начинал различать прежние, «летние» звуки и образы, наивная скоморошья пестрота нет-нет, да и проскакивала в черной белизне снежной пустыни. По старой, «осенней» памяти она еще немного раздражала, но не очень чтобы так. Даже можно сказать, что почти и не раздражала. А если быть еще точнее, то не раздражала вовсе, а наоборот, будила любопытство и заполошное желание пройтись колесом. Наступала «весна». Что ни говори, а внешний мир имел свою, совершенно неоспоримую прелесть. По майским тротуарам мельтешили воробьи вперемешку с тополиным пухом и длинноногими женщинами на шпильках, природа цвела, и строгий классический фасад вселенной стоял ясно и светло… хотя и вился уже по нему тут и там легкомысленный плющ, предвещая недоброе… но — ах, зачем об этом сейчас?.. зачем?.. короче, так и запишем: стоял ясно и светло перед похудевшим, но умиротворенным Василием. На подходе все уверенней телепалось «лето», и… снова-здорово.
В молодые годы «летние» периоды были длинны, а «зимы» — коротки до неощутимости. Собственно говоря, всего один «зимний» вечер мог тогда надежно вылечить усталость, накопившуюся за «летние» полгода. Увы, усталость, как быстро выяснилось, лечилась, но не исчезала бесследно, а наоборот, накапливалась, откладываясь в складках сознания, как гадкий подкожный жир. К двадцати трем годам вечера уже не хватало, требовалась еще и ночь, а иногда даже и утро; в то же время продолжительность «летних» периодов быстро сокращалась.
Тем не менее, Василий успел блестяще закончить мехмат МГУ. Все — и друзья, и завистники — в один голос прочили ему великое будущее. Казалось, он родился с лавровым венком лауреата на голове. Сам Василий, впрочем, хотя и принимал благосклонно приятные знаки всеобщего восхищения, но причину его не понимал совершенно. Решения лежали готовыми на широких и светлых подоконниках мироздания, а он лишь протягивал руку, чтобы взять их. Более всего ему было непонятно, отчего другие — его сокурсники например, не делают то же самое вместо того, чтобы глупейшим образом славить васильеву гениальность.
В Москву Василий приехал из Вологды, где родился и прожил первые семнадцать лет жизни. Приехал, в общем, случайно — по сугубому настоянию директора школы. Пристал, как банный лист — езжай да езжай… а самому-то Василию, если по большому счету, было как-то все равно… какая разница? Интуитивно уже тогда он все понимал про незыблемый вселенский каркас и про разноцветный сор, летающий между опорами, про снег, и звезды, про лисий след и про месяц, золотой и юный, про звездный луч, как соль на топоре и про зиму собственной души… понимал, но слов этих пока что не знал, хотя заранее предчувствовал.
Затем-то, наверное, и стоило в Москву ехать — за словами за этими. В Вологде-то евреев не было, во всяком случае, впервые Василий увидел их в университетской компании. Увидел и поразился. В глазах у них стояла Зима, та самая, причем натурально, безо всякого алкоголя. У кого погуще, у кого пожиже, большая часть из них даже не осознавали этого, но Василия-то было не провести, он-то понимал, что к чему. Странный этот народ нес в себе Зиму, как андерсеновский Кай — ледяной осколок сердца своей Королевы. Они были живым напоминанием о Зиме, неоспоримым доказательством ее существования; черно-белые зимние тени мелькали в их непроницаемых зрачках в разгар самой суматошной, самой пестрой ярмарки Лета.
Ее звали Люба, Любочка, Любовь, у нее было вытянутое овальное лицо с упругой кожей оливкового оттенка, жесткая путаница черных, как смоль, вьющихся волос, нежный улыбчивый рот и огромные глаза с чудовищно бездонными зрачками. Один ее вид мог навести столбняк на любого. В средние века таких сжигали без разговоров. Ее фамилия была Коган, и она вела свой род от древнего племени иудейских священников, державших на собственных плечах неимоверную тяжесть Скрижалей, кропивших алтарь соломонова Храма кровью пасхальных ягнят, познавших вселенский холод путей к Нему в иссушающем пекле иерусалимских суховеев.
Им достаточно было только встретиться, всего лишь разок, краем глаза увидеть друг друга, и — все, точка, без шансов на спасение — ни у него, ни у нее. Красивее пары Москва не видела за всю свою историю. Они поженились через месяц после знакомства. Родственники, хотя и удивились, но не возражали. Вологодские далеко — какой с них спрос? А московским-иудейским тоже, вроде, кручиниться было не о чем: молодой блестящий ученый, аспирант, красавец писаный, а уж Любку любит так, что прямо искры между ними проскакивают — хоть табличку «не подходи — убьет!» вешай. Всего-то одна странность небольшая — как выпьет, так начинает нести какую-то заумную околесицу… да и черт с ней, с околесицей — другие, вон, в драку лезут — эти что, лучше, что ли? В общем, как ни посмотри, хорошая партия.
Кто ж знал-то тогда, что все так повернется? Даже сам Василий не знал, а знал бы — ни в жизнь не стал бы морочить Любочке голову. Потом-то уже было поздно — дети и так далее… А случилось то, что удлинение «зимних» периодов продолжалось и в какой-то момент плавно перешло ту зыбкую, но все же вполне определенную грань, которая отличает просто выпивку от запоя. Василий еще продолжал работать на прежнем месте — благодаря начальству, которое мужественно покрывало его все учащающиеся загулы, но всем уже было ясно, что о высокой науке, а уж тем более о лауреатстве можно забыть.
В «летние» сезоны он по-прежнему обеспечивал высочайшую отдачу, но они, увы, сокращались. Начальство чесало — чесало репу, а потом плюнуло, да и уволило бывшую восходящую звезду российской науки. А семейной жизни и вовсе не стало — можно ли жить с таким человеком? То сидит в отключке и квасит неделями напролет, а то — работает по восемнадцать часов в сутки… так или иначе — нет мужика в доме. Все уже давно Любе говорили: выгони ты его к чертовой матери, что зря мучиться?.. а она все тянула… любовь, одним словом. И детей успели двоих нажить, назад не засунешь. А тут как раз границы пооткрывали, потянулся «зимний» народ на другие гнездовья: кто — на новые, а кто и на старые, полузабытые за давностью бед и тысячелетий.